– Хочу удостовериться, что ничего не изменилось. Да?
– Да.
– Но почему у тебя такой печальный голос? Что-нибудь случилось?
«Надо же, – удивилась Кристель, – по одному-единственному короткому звуку распознать печаль? И что еще более странно, начать интересоваться ее причинами после двух суток общения? Может быть, они правы: с русскими надо осторожнее»… Но вслух, сама себе удивляясь, тут же сказала:
– Мне надо написать письмо Карлхайнцу, объяснить свой отъезд.
И сразу же, холодея, как от присутствия какой-то чертовщины, она услышала то, что боялась сказать сама себе:
– Если уж он не понял и не принял той твоей поездки, то письмо ничего не объяснит.
Белый лист так и остался лежать нетронутым.
* * *
С каждым днем пленных в городе становилось все больше. После американцев появились длиннолицые, невозмутимые англичане, а после них курчавые, носатые, громкоголосые французы. Последних особенно охотно брали на всяческие поденные работы, они практически без конвоя ходили по городу, и фрау Хайгет, выходя из дома, теперь старалась одеться как можно хуже, а когда приходилось посылать куда-нибудь Маньку, заставляла ее мазать лицо золой. Манька, после того октябрьского дня, когда она сделала свое страшное открытие, жила словно в полусне, и все люди на улицах были для нее совершенно одинаковы, она не слышала ни призывных шуточек, обращенных к ней, ни еще более определенных намеков. Вся ее жизнь сосредоточилась теперь только на ожидании открывавшейся двери и на редких минутах за ранним завтраком. Но и то, и другое происходило все реже: военнопленные прибывали, и «офицер Эрих» едва ли не переселился в лагерь. Изредка приходя домой, он, с ввалившимся, покрытым сизой трехдневной щетиной лицом и голубоватыми тенями под глазами, принимал ванну, которую удавалось нагревать теперь ценою огромных усилий и ограничений в чем-либо другом, и запирался у себя в плохо протопленном кабинете. Правда, Манька, экономя на всем и, в первую очередь, на выделяемой ей жалкой охапке дров – про уголь уже не было и речи, он весь шел на приготовление пива и отопление бара – старалась, чтобы в кабинете было не менее тепло, чем в детской, но удавалось это редко. Сама она, привыкшая к лютым северным морозам, только удивлялась хлипкости здешних людей и той матовой влажной погоде, которая называлась зимой. Часто ночами, не протопив даже белую кафельную печь, она без сна металась под периной, изнемогая от сжигающего ее стыда и бесконечно продолжая отталкивать от себя чьи-то призрачные руки. Маньке казалось, что, если бы выпал настоящий снег и ударил мороз, то ей сразу стало бы легче: здоровый холод потушил бы жар, ежеминутно отравлявший кровь, и она выздоровела бы. Но снег не выпадал, становившаяся все тяжелей работа тоже не помогала. Хотя фрау Хайгет заставляла крахмалить белье еще сильнее прежнего, а крошечные кусочки вымоченной в яичном порошке булки подавать на лучшем фарфоре, все эти дополнительные занятия не давали Маньке забыться в труде днем, чтобы потом, обессиленной, провалиться в сон ночью. Наоборот, она чувствовала, как в ней просыпается неведомая раньше сила, и успевала за троих. Уверовав в свою неведомую звезду, она даже перестала уходить в бомбоубежище во время налетов, чем несказанно обрадовала хозяйку, опасавшуюся оставлять дом без присмотра.
В одну из декабрьских бомбежек, когда Маргерит с детьми убежала к соседям, а Манька спокойно готовила бар к открытию, на пороге неожиданно возникла фигура в нелепом пальто с изъеденным молью лисьим воротником. В полутьме она не сразу узнала Валентину.
– Работаешь? – ехидно спросила та не поздоровавшись и развязно уселась на высокий табурет.
– Да, в шесть нам надо открыться, – насупилась Манька, не переставая протирать мрамор пола.
– Ну-ну, работай. Да только скоро их власти конец, союзнички-то дают прикурить. Да, кстати, угощаю, – Валентина протянула пачку «Галуаза». Манька непонимающе улыбнулась. – Неужто еще не научилась? – В тоне Валентины сквозило теперь неприкрытое превосходство. – А мне мой завсегда приносит, им ихний «Красный крест» шлет. Так я вот зачем пришла. Что ты, дуреха, здесь тряпкой возишь, сейчас в городе столько мальчиков, и каких! Вот мой Анри – жеребец, не гляди, что из лагеря и контуженный, – и Валентина, не удержавшись, принялась рассказывать обо всех штучках, которым обучил ее пленный француз за силосной ямой, не брезгуя смачным описанием размеров и поз. Манька стояла с широко распахнутыми глазами, забыв положить тряпку и чувствуя, что ей одновременно стыдно и сладко. – Что бельмы-то выпучила? – рассмеялась рассказчица, – твой-то фриц, небось, напроказит – и к жене? Вот я и говорю, приходи к нам, сейчас хозяева добрые, когда наши-то по Пруссии прут, глядишь, найдешь себе кого, и смотаем отсюда, а заодно и от родины нашей, дерьмом провонявшей.
В голове у Маньки зазвенело и больно застучали в висках крохотные молоточки. Не помня себя, она схватила тяжелую оловянную кружку и бросилась на Валентину.
– Да ты… Сама в дерьме по уши! Я… Я скажу хозяину, я сама в комендатуру пойду, чтобы ты… чтобы тебя…
– Еще пожалеешь! – прикрикнула на нее Валентина и ушла, тряся облезлой лисой.
На этот раз Манька не заплакала, а аккуратно поставила кружку на полку и только с еще большим остервенением принялась мыть пол, до боли закусив обветренные губы.
А ночью у нее поднялся жар, и, борясь с дурнотой, она все убегала и убегала от наседавшего на нее широкой грудью гнедого коня с каким-то пронзительным взглядом, так мучительно напоминавшим другой взгляд, и совала между ног холодную подушку, чтобы хоть как-то умерить шедший оттуда огонь.
С середины декабря бомбежки усилились. Бомбили преимущественно столицу, но заодно доставалось и маленьким городкам, поэтому двадцать третьего фрау Хайгет еще с утра засобиралась на праздник к родственникам, жившим у самой баварской границы.
Похудевшая, со ставшей от недоедания и бессонных ночей прозрачной кожей и неестественно блестевшими глазами, Манька впервые попросила взять ее с собой, не представляя, как останется в доме практически наедине с «офицером Эрихом». Но хозяйка, тоже, пожалуй, впервые, опустила глаза и сказала, что теперь небезопасно пускаться в дорогу с русской, люди озлоблены и… Она не договорила, потому что в разговор, происходивший в спальне, среди разбросанного дамского белья, вмешался неожиданно оказавшийся в это время дома Эрих.
– Я полагаю, что тебе все-таки лучше взять Марихен, – жестко сказал он, отшвыривая носком грязного сапога что-то зефирно-розовое и брезгливо расчищая место на кресле. – Зима, двое детей, ты не справишься.