Возможно, требования Нового Завета были внешней причиной, которая гнала этих людей из римских городов с их высокой цивилизацией в одиночество и уединение первобытной пустыни. Но мы полагаем, что это не была истинная причина. Истинную причину едва ли возможно понять в свете холодного рассудка. Это была внезапная вспышка света из высшего, лучшего, сверхъестественного мира – того света, который все мистики пытаются описать одинаковым запинающимся языком, который Шопенгауэр называет сияющим во тьме мерцанием отречения от воли к жизни. Шопенгауэр четко показывает нам, что таинственный импульс может проникнуть в душу внезапно, подобно интуиции. Но чаще его пробуждает очищающее пламя печали.
Подгоняемые свирепой волей к жизни, стремясь к вечному наслаждению и вечному довольству, мы в итоге приходим к «тщетности и пустоте всех наших стремлений», и, когда вокруг нас бушуют волны печали, мы восклицаем во внезапном просветлении: «Почему так должно быть? Почему я не могу изменить цель моей воли, преобразовать саму эту волю?» Жестокая жажда самореализации, получив все, к чему она стремится, иногда начинает удовлетворяться чужой болью – что познали многие римляне во время кровавых представлений на арене. Но после обращения, говорит нам Шопенгауэр, эта жажда больше не мучает нас. «Какой бы жалкой, безрадостной и нищей ни казалась наша жизнь, она полна внутреннего счастья и божественного спокойствия».
Можно возразить, что, если большинство людей обратится к «этой аскетической жизни», наш мир постигнет упадок и гибель. Но на это можно ответить: «Вам известна истинная цель существования нашего мира? Не более ли чем вероятно, что все наши важные дела в один прекрасный день сметет какая-нибудь катастрофа, предотвратить которую мы не властны?» Но даже помимо этого, разве каждый мыслящий человек не видит – то, что мы называем этичным поведением, и все, что в действительности заслуживает этого названия, восходит к отрицанию воли к жизни? Можно подтвердить эту мысль словами Шопенгауэра: «Из одного и того же корня вырастают утверждение воли к жизни, мир внешних проявлений, разнообразие вещей, индивидуальность, эгоизм, ненависть и жестокость. А из другого корня вырастают отрицание воли к жизни, мир реальности, идентичность вещей, справедливость и человеколюбие».
Должно ли все это вести к мистическим выводам? Правда ли, что человек, живущий этично, то есть справедливо и в любви к собратьям, стремится к полному самоуничтожению? Возможно, решаясь на отказ от воли к жизни, мы обнаруживаем, что это высочайшая и, может быть, единственно истинная реальность. Возможно, это тот тайный источник, из которого только достойные деяния человечества черпают свою неодолимую силу. Возможно, строка из Гете приобретает здесь иной смысл: «Внутри твоего ничто да найду я мое все».
Но подобные испытания и люди, которые действительно прошли через них, редки, как и все великое и благородное. Не следует думать, что любой человек, обратившийся к отрицанию воли к жизни, достиг состояния непоколебимого спокойствия. Христианские анахореты снова и снова говорят нам, что они завоевали внутренний мир в непрерывной борьбе против желаний плоти. Как говорит Шопенгауэр, «этот мир и состояние блаженства – цветок, который всходит лишь над покоренной волей. Почва, из которой он вырастает, – вечная война с волей к жизни. Ни один человек на земле не получит длительного мира». И, что весьма существенно, нам часто говорят, что анахоретов донимали чувственные видения – тела обнаженных женщин, столы с лакомыми яствами, бои гладиаторов, – в сущности, видения городской жизни, которую они покинули. Наконец, нельзя отрицать, что ревностное это стремление освободиться от мира и его соблазнов развивается в «лицемерие и мерзость», ибо, как справедливо говорит Шопенгауэр, «такая жизнь для большей части человечества невозможна».
В дополнение к разговору о римском садизме уместно привести следующий факт. Люди, искавшие выход своей воли и своей похоти столь законченным и отвратительным образом во время жестоких сражений на аренах, естественно, испытывали как реакцию внутренний свет отречения. Многие из них поменяли чувственные удовольствия роскошных бань на грязь и одиночество в пещере отшельника, постоянное сексуальное возбуждение – на полный отказ от секса, разгульные пиршества – на голод и жажду, блестящую поэзию чувств – на благочестивое чтение священных писаний. Пусть случаи столь полного обращения редки, но они были. С их помощью христианство пришло к своей победе – не к внешней победе государственной религии, двусмысленной и несовершенной, которая сменила римскую власть, а к победе истинного мистического учения, всепобеждающей любви, крайнего самопожертвования, таинственной силы, которая выросла из отрицания воли к жизни.
Глава 4
Повседневная жизнь
1. Одежда и украшения
Пройдитесь по одному из великолепных итальянских музеев – в Риме, Флоренции или Неаполе – и устройте своей душе праздник античной скульптуры. Не ограничивайтесь только поздними работами, такими, как «Аполлон Бельведерский» и «Лаокоон», столь популярными у современных исследователей. Есть и другие, менее известные, меньше говорящие неопытному взгляду и, возможно, именно поэтому представляющие собой произведения более истинного и чистого искусства. Таковы, например, «Умирающая Ниобида» в музее Терм и самая духовная из всех женских статуй – «Психея с Капуи». Осмотрев скульптуры в одном из этих музеев, вы будете вынуждены признать, что страна, пусть только собравшая, а не создавшая их, обладает глубоким пониманием красоты человеческого тела.
И поэтому еще труднее понять постоянную неприязнь к наготе, проходящую через всю римскую литературу. Можно процитировать резкое и откровенное изречение Луцилия: «Корень порока – в том, чтобы видеть других нагими». Цицерон наверняка украсил свою роскошную виллу многими произведениями скульптуры – и тем более поразительно, что он был вполне согласен с мнением старого поэта. Мы не поймем, в чем дело, пока не прочтем Сенеку, который клеймит все, связанное с гимнастикой, как недостойное римского гражданина. Итак, гимнастика годится для жалких греков; но подходящие развлечения для римлянина – только оружие и доспехи. Это может напомнить нам об увлечении гладиаторскими боями: истинные римляне восхищались ими, но никогда не принимали в них участия. В гимнастике же необходима нагота. В этой связи мы также должны признать, что гимнастика не годилась для истинных уроженцев Рима. Грубый чувственный характер этой нации мешал им видеть в нагом теле что-либо, кроме сексуального стимула. Цицерон полагал, что гомосексуализм является естественным следствием наготы («Тускуланские беседы», iv, 33), а Проперций и Плавт демонстрируют нам, что нагим телом любимого человека восхищались с чисто эротической точки зрения, а не как творением искусства (Плавт. Страхи, 289; Проперций, ii, 15, 13; Сенека. Письма к Луцилию, 88).
Весьма многозначительно, что в латыни слово nudus («голый»), означает также «грубый, неотесанный» (см.: Плиний. Письма, iv, 14, 4). Римляне почти всегда считали наготу синонимом недостойного, неприличного.
И при этом они были рьяными коллекционерами обнаженной скульптуры. Почему? Они заполняли свои комнаты этими статуями либо чтобы развлечься эротическими фантазиями, либо – к чему я сильнее склоняюсь – потому, что обладали подсознательными мыслями и чувствами, более истинными, более возвышенными и более гуманными, чем мы можем заключить из приведенных выше осуждающих изречений. У Плиния Старшего есть примечательные слова («Естественная история», xxxiv, 5 [10]): «В обычае у греков – ничего не скрывать, римляне же и воины даже статуи облачают в доспехи». Если бы это было правдой, мы бы не знали римских статуй, не покрытых доспехами, но это не так – в нашем обладании находятся бесчисленные нагие статуи Антиноя и многих других персонажей. Это замечание означает лишь то, что римляне предпочитали изображать своих великих людей, таких, как Август и его наследники, в воинской форме, а не нагими. Самое полезное объяснение этого замечания приводит Лессинг в «Лаокооне»: «Красота – главная цель искусства. Одежда изобретена по необходимости – но какое дело искусству до необходимости? Я согласен, что костюм обладает известной красотой, но что сравнится с красотой человеческого тела?» Истинный художник предпочитает незадрапированную природу. Но римляне не были истинными художниками. По крайней мере, они никогда не сознавали красоту нагого тела так, как греки. Единственные существенные римские ню – это портретные статуи Антиноя; однако римская скульптура достигает больших высот в своих интересных портретах мужчин и женщин. (Разумеется, в позднюю эпоху, с ростом моды на посещение огромных общественных бань, нагота стала более распространенным явлением.)