Он никогда теперь не бывает дома. Промелькнет утром, за чаем, не всегда покажется за обедом. Возвращается на заре, как в гостиницу. Так легче для всех… Он каждый вечер играет. Наступила полоса счастья, и он суеверно пользуется ею.
— Надя, — говорит он ей раз за утренним чаем, — спрячь вот это! Да спрячь подальше! — он подает ей толстый пакет.
— Что это такое?
— Две тысячи… Мой выигрыш… Наконец отыгрался…
Она брезгливо отодвигается.
— Это грязные деньги… Зачем они мне?
Он сердится.
— А ты не платила долги, когда я другим проигрывал и твое и свое?.. Я терял. А другие терять не смеют? Все мы одинаково рискуем… Я беру пятьсот на дорогу… Остальные прячь!.. И мне не давай, коли просить буду… Это для нашей антрепризы.
Но она не может победить суеверного страха.
Много слез в этих деньгах. Счастья они не принесут…
Через неделю он уезжает в Одессу. За весь этот месяц он ни разу не вошел в спальню жены, ни разу не поцеловал ее. По какому-то безмолвному договору они даже не заводят речи о возврате прежних отношений… Он надеется на прощение. Мужской опыт подсказывает ему, что надо выждать минуту слабости у нее, которая сама бросит ее в его объятия… Он верит, что природа юга, невиданные красоты, опьянение морем и новыми впечатлениями перекинут между ними мост через пропасть… Он не подозревает о созревшем в ней надрыве, о переломе всего ее миросозерцания. Он не знает, что рядом с женщиной старого уклада, религиозной и покорно несущей свой крест, уже растет другая — жизнерадостная язычница, для которой долг, смирение и гибель личности — синонимы…
Прощаясь с женой, он плачет, как мальчик! Он никогда не был сентиментальным. Но когда, в пальто и с шляпой в руках, он входит после целого месяца в спальню, где был так безумно счастлив, где весь воздух как бы пропитан бредом его страсти, сердце его невольно сжимается. Ему жаль этих стен, этих предметов… Темное предчувствие скорого конца встает со дна души его, как смутный призрак. И тщетно силится он разглядеть неуловимый лик будущего… Почему такая тоска? Что ждет его за стенами этого дома, где он был любим?
Надежда Васильевна крестит его и целует в лоб. Это материнская ласка. Углы ее губ дрожат.
Но когда лошади тронули, и он, стоя в экипаже, машет ей шляпой, с туманом в глазах, она уже опять бледно улыбается той новой, далекой улыбкой, которую он не знал у нее раньше.
Вот скрылись из виду последние дома предместья, и степь обнимает Мосолова со всех сторон. И он внезапно чувствует, что слабеют узы любви и тоски… радостное чувство освобождения охватывает и его надломленную, усталую душу. Ему мерещатся сладкие утехи неизведанных объятий, трепет ласк, вечно манящая радость новизны… Ему грезятся новые жизненные коллизии… Как хорошо сбросить со своих плеч багаж прошлого!.. Как хорошо бродить по чужому городу, глядеть в окна незнакомых домов, гадать о возможных встречах, ждать… ждать… Не откроется ли одно из них? Не выглянет ли с улыбкой женская головка? Не поманит ли беленькая ручка?.. Куда?.. На пиршество жизни, на мгновенную радость — без слез, без обетов, без раздумья, без завтра… Что может быть лучше этих грез? Что может быть слаще свободы? В этом могучем чувстве тонет боль разлуки, тает горечь раскаянья. Образ любимой женщины бледнеет. Любить — так трудно… Это все равно, что идти по свежевспаханному полю… Страданий больше, чем радости… И если б можно было никогда не любить!.. Разбить эту цепь…
И Надежда Васильевна вздохнула свободно, оставшись одна. Вася, Настя, Поля, — все, безмолвно пережившие незаметными свидетелями эту семейную драму, — почувствовали облегчение с отъездом Мосолова. Словно стены раздвинулись и комнаты стали больше. Зазвенел неожиданно давно спугнутый смех. Зазвучали песни. Все радостно волнуются, покидая город. Все мечтают о хуторе. Васе дали месячный отпуск из магазина.
Тоскуют о Мосолове только Верочка да Цезарь.
Майорша Вера Федоровна, крестная мать Верочки, встречает гостей с распростертыми объятиями. Все радует Надежду Васильевну в этой новой жизни. Она словно помолодела на десять лет… Днем она работает в поле, наравне с бабами, чувствуя наслаждение в физическом труде. Загорела, как цыганка… А вечером выходит за околицу и идет по тропинке, которой нет конца. По небу раскинулись алые отсветы заката. Вся степь нежится в пламенных лучах. На хуторе лают собаки. Где-то скрипят телеги. Машут черные крылья мельницы. Кричат гуси. Мычит скот. Столбом вьется пыль вдали…
Потом все смолкает. Небо гаснет. Из сизой мари выплывает луна, как красный фонарь. Степь сереет. В сумерках тонет даль, стираются контуры. Ветряки кажутся чудищами… Звуки умирают… Ни блеяния, ни топота, ни скрипа телег, ни говора вдали…
Она зашла так далеко, что ночь настигает ее в степи. Но ей не страшно… Вдалеке горят огни на хуторе. Оттуда тянет дымком. Это рабочие варят себе ужин. А там, вверху, над нею, какая красота!.. Закинешь голову и стоишь недвижно. И тонешь взором в этой беспредельности. И сознаешь себя песчинкой. И чувствуешь рядом дыхание Бога.
Эту непосредственную радость жизни нарушают только редкие письма Мосолова, которые привозит Янкель из города. Вера Федоровна ничего не знает о семейной драме. И всякий раз, задыхаясь, спешит отдать Надежде Васильевне письмо мужа. Но лицо артистки выдает невольно ее чувства. И дивится Вера Федоровна ее смятению. Вся потускнеет сразу эта жизнерадостная женщина. Словно состарится на глазах…
Если б Надежда Васильевна умела анализировать свои ощущения и делать выводы, она удивилась бы сама, какой громадный путь прошла ее душа с той поры, когда она прощалась с Хованским, и жизнь без любви казалась ей безводной пустыней. «Жизнь для жизни, — твердит в ней чей-то мощный голос. — Бери ее, как она есть!.. Не требуй того, что дать она бессильна. Умей находить радости и в ней и над нею. В твоем творчестве. В твоей свободе. В твоем чувстве жизни…»
Мосолов скучает… Примелькались белые ручки и чужие личики. Притупилась острота новизны и жажда приключений. Вспомнилось любимое тело жены, хрупкое и мускулистое, смуглое и горячее… ее ножки-бокальчики, ее таинственные глаза, ее несравненные ласки… И опять бредовая страсть овладела им, как навязчивая идея овладевает маньяком. И в изменчивое сердце на время подавленная любовь вошла снова, как царица. И все поникло перед нею.
Он шлет письмо за письмом. Описывает красоту моря, красоту звездных ночей, роскошь города. Говорит о своем томлении и раскаянии. Он клянется, что Надя не прольет ни одной слезы… что у него нет глаз для других женщин… Он обещает бросить вино, бросить карты, работать, как вол, создать прекрасный театр. Она сама наметит репертуар. Ее слово будет здесь законом…
И чем страстнее его письма, тем темнее становится лицо Надежды Васильевны… Она, конечно, вернется… Это ее долг. Но женой его она никогда не будет. Это решение вылилось у нее давно и бесповоротно, даже не осознанное еще, но уже непоколебимое. Насилия над собой она не допустит ни во имя жалости, ни во имя закона. Отдаваться можно только любя… Она всегда так чувствовала. Ее никто не учил. Напротив: учили покорности.
Довольно!.. Свободу, которая родилась из ее слез и разочарований, она не уступит уже никому. Это победа эллинки над христианкой, новой женщины — над прежней рабой.
Когда решение принято, она идет в степь проститься с закатом, с любимой тропинкой между ржи, с грушевым деревом, под которым отдыхала, с курганом, на котором грезила… О, если б навсегда остаться тут, среди загадочного безмолвия степи, в котором бесследно таяла ее печаль!.. Жить простой, примитивной жизнью, полной физического труда и несложных радостей; никогда больше не знать ни мук творчества; ни блаженства достижений; ни власти над толпой; ни страха перед ней; ни злобных интриг и закулисных сплетен; ни роковых увлечений, несущих в себе самих зерно душевного распада, разочарования и тоски…
— Спасибо, дорогая! — говорит она Вере Федоровне. — Я пережила тяжелую болезнь. Степь меня вылечила. Никогда ее не забуду… Уеду теперь в город, и буду мечтать о зорях и закатах, о скрипе телеги, о крике гусей… Зажмурюсь. И опять почувствую, что я под грушевым деревом, одна среди поля… А кругом ночь и эта тишина, тишина… какой нет нигде… Боже мой, если бы мне поскорее состариться! Уйти со сцены, купить себе хутор.
Она смеется и вытирает слезу.
— Ай!.. ай!.. ай!.. И кто же это говорит?.. Знаменитость… любимица публики… счастливица, которой Бог дал все…
Надежда Васильевна хочет возразить, хочет доказать… Но нет у нее слов. А душа полна тоской и страхом перед грядущим… Ей кажется, что, отвернувшись от мирного счастья, она идет теперь навстречу неизбывному горю и немолчной борьбе.
И предчувствия ее не обманывают. Первая встреча с мужем убеждает ее, что только теперь она вступает в самую мрачную полосу ее жизни, где ей ежедневно придется отстаивать в борьбе со страстью Мосолова то ценное и прекрасное, что выросло в ее душе на развалинах старой веры и погибшей радости…