Канинцы шли тайгой, избегая поселков, занятых красными. По дороге отряд потерял шестерых – одного убило, когда нарвались на кордон за Олекминском, двое умерли сами и еще четверо разбрелись по окрестным селам. Канин никого не держал, решив, что каждый знает свою судьбу, да и не мог он предложить бойцам ясного будущего. Все, что мог он предложить, была дорога в неизвестность через начавшую светлеть от наступающего лета тайгу с легкими лесными протоками, болотной трясиной и очнувшимися от долгой спячки медведями. Отряд спустился по Лене и дальше вдоль малых рек к озеру Байкал и двинулся на юг, держась в стороне от воды. В июле, потеряв счет времени и не ведая числа, Канин и дошедшие с ним шестьдесят семь казаков перешли торопливую реку Ур-Гол и вступили в монгольский аймак Хувсгел.
Канин не знал: это был день его рождения.
РассветЗакатМежду нимиВздохГлотокНапитьсяИлиПодавитьсяЖизнь
Канинцы передохнули два дня – помылись, постирались, поели жирной баранины и двинулись дальше на юг. Земля вокруг мало отличалась от прибайкальской России, откуда они пришли – лес, горы, скалы с растущими на них кривыми соснами и мелкие быстрые реки, текущие ниоткуда никуда. Местные люди походили на табангатуов и сартолов – тунгусские племена, жившие по российскую сторону границы: они так же говорили, одевались и ели. Они так же боялись казаков и торопились без лишних споров отдать тем заготовленное для себя продовольствие. Бойцы, однако, страдали, что давно не ели хлеба: здесь хлеб не пекли.
Канину все не верилось, что он в Монголии и что красные не покажутся вдруг поутру поприветствовать его веселым, ритмичным пулеметным огнем. Потому он не давал казакам отдыха и уводил отряд все дальше на юг, где кончалась тайга и начинались степи, а за ними пустыня.
Он хотел убедиться, что вокруг чужая земля.
Они оставили Хувсгел позади и вошли в соседний аймак Архангай. Канин этого не знал: ему казалось, что все вокруг одинаково – такая же русская тайга, как та, что он оставил за порожистой речкой Ур-Гол. Он спешил увидеть другой ландшафт и часто ехал впереди казаков, загоняя лошадь на лесистые холмы, поднимая к уставшим глазам старый треснувший бинокль, надеясь наконец увидеть заграницу. Он искал иной земли и иной судьбы, где не будет темного сонного леса, маленьких русских городов с белыми церквами, сырых оврагов у спящих сел, колокольного звона и гармони по праздникам. Канин бежал из России, от России, не чувствуя под собой Монголии, не ощущая, что по-другому светит солнце, по-другому дует ветер и по-другому, совсем по-другому пахнут травы. Он шел, следуя тропе через покрытые лесом Хангайские горы, пока ранним сентябрьским днем не спустился в широкую равнину с множеством бессточных соленых озер.
У одного из озер стояло небольшое кочевье – четыре юрты, в которых жили старый монгол, его сыновья и невестки. Канинцы подъехали, спешились и попросили хозяев напоить коней.
Атаман сел со стариком пить чай.
Они долго молча курили, наблюдая, как худая девочка с длинными черными ресницами толкла в деревянной плошке узкие чайные листья, пахнувшие чужим горьким солнцем. Этот запах был не знаком Канину, как не знакомо было спокойствие окрестной равнины с невысокими кривоватыми деревцами, открывшийся после узких лесных троп широкий простор и занесенные песком солончаки.
Он тронул старого монгола с кожаным желтым лицом за плечо и обвел рукою вокруг. Старик понял вопрос.
– Нууруудын хøндий, – сказал старик. – Долина Озер.
– Нууруудын хøндий, – повторил Канин. Он затянулся дерущим горло табачным дымом и смахнул выступившие на глаза слезы.
Большеглазая девочка высыпала растолченные до пудры листья чая в закипевшую в круглом казане воду и, подождав несколько минут, сняла казан с огня. Поставила на огонь небольшой котелок, растопила в нем кусок грязного овечьего жира и добавила туда немного муки из кожаного мешочка. Девочка принялась помешивать желтую лужицу на дне чугунка, стараясь довести до однородной массы. Добавила тягучее, словно степная лень, овечье молоко из кожаного бурдюка и, перемешав, вылила все в казан с чайной водой, затем снова подвесила его над огнем. Девочка щедро, большой меркой, добавила соли в кипящую мелкими пузырьками темную густую жидкость, подождала пару минут и, сняв казан с огня длинной палкой с крючком, принесла к бараньей кошме, на которой сидели старик и Канин. У девочки на голове была туго натянута маленькая вязаная шапочка с пришитой кисточкой бурого меха.
Канин пил терпкий, соленый, отдающий курдючным жиром чай. Вокруг лежала пустая каменистая земля, покрытая по осеннему времени редкой жесткой травой, с проплешинами красного песка, на котором росла сквозная, словно вырезанная фигурными ножницами, колючая поросль. Верблюды нехотя и подолгу что-то жевали, брызгаясь мутной пеной, иногда отряхиваясь, будто их бил странный озноб. Черные овцы паслись в отдалении, сгрудившись на ближайшем холме, подальше от соленой воды, под присмотром двух мальчиков лет пяти. Мальчики тоже что-то жевали.
Канин пил соленый густой чай вперемешку с махорочным дымом и чувствовал, как горячая жидкость растапливает беспокойство, гнавшее его сквозь сибирскую тайгу, через каменные голые горы и покрытые высокой травой пустые забайкальские степи. Он взглянул окрест: его окружала чужая, невиданная ранее земля.
Семен Канин был дома.
Через два дня Канин собрал отдохнувших казаков и коротко, не объясняя причин, сообщил им, что остается в становье старого Ганжуура. Вахмистр Григорьев, командовавший расстрелом моего прадеда Макария, кивнул и спросил, сколько лошадей атаман хочет оставить себе.
– Возьму двух, – сказал Канин.
На том и порешили.
Следующим утром его отряд ушел на юг, где их ждали пустыня Гоби и чудная страна Китай. Канин смотрел, как они теряются в мареве разгорающегося все ярче оранжевого солнца, и думал о поместье Чирки, притаившемся посреди темных глухих тамбовских лесов. Ему вспомнилась поповская дочка, которую он катал на протекавшей лодке по заросшему кувшинками пруду и как она прятала губы, уворачиваясь от поцелуев.
Как ее звали? Он не мог вспомнить ее имени, как не мог вспомнить многого другого из своей жизни до этой Долины Озер с тяжелой гладкой водой, словно слюдяные круги среди гор. Была ли поповна, привиделась ли она ему, было ли поместье Чирки с разбитой дорогой на Шацк, с пьяными мужиками и грязными лужами перед маленькой церквушкой, с хмельным дьяконом Петрушей – того Канин не мог понять, будто проснулся от тревожного полуденного сна, и все не знает, проснулся или еще спит. “Жизнь есть сон, – вспомнил Канин пьесу Педро Кальдерона, которую грязненький, в драном сюртуке, учитель Нехлюдиков заставлял их читать в шацкой гимназии. – Всю жизнь меня, как принца Сехизмундо, поили сонным зельем и держали в темнице. И вот я проснулся. Это – моя настоящая жизнь, а та, в России, была сон. Или эта – тоже сон?”
Он очнулся от презрительного бормотанья рыжего плешивого верблюда, который уставился на него круглыми черными глазами, словно знал ответ. “Какая разница? – подумал Канин. – Та ли жизнь сон, эта ли – все одно”. Он засмеялся и резко встал, вспугнув худенькую девочку, помешивающую короткой палкой рис с кусками бараньего жира в большом котле. Канин кивнул ей, и девочка качнула в ответ ресницами, словно пыталась его успокоить.
Атаман Семен Канин кочевал с Ганжууром и его людьми всю осень, откармливая овец и верблюдов перед долгой зимой. В ноябре они встали на зимовье у горячего источника в Западном Хангае, согнав скот в маленькую расселину, где было теплее. Следующим вечером Ганжуур позвал Канина к себе в юрту.
Канин понимал, что Ганжуур хочет его прогнать перед зимой, чтобы не кормить лишний рот. Он не сердился на старика и решил, что уйдет и умрет среди занесенных снегом холмов, замерзнув от бледного морозного монгольского солнца. Канин не сердился: он понимал, что от него мало пользы.
Ганжуур сидел на узкой лавке, застеленной стегаными одеялами, и глядел на желто-красный огонь в обложенной камнем открытой печи в центре юрты. Над огнем булькал котелок с кусками жира и баранины. Большеглазая девочка – единственная дочь Ганжуура – мешала густой суп. Она не взглянула на вошедшего Канина, лишь поправила грязную шапочку и перекинула одну из трех косичек через плечо.
Канин не слышал, чтобы девочка разговаривала. Он думал, что она немая, но стеснялся спросить хозяина. Жена Ганжуура умерла при ее родах, и девочка жила в юрте отца. Ее звали Бадамцэцэг – Бадам-цветок.