И — не было для меня никаких новостей.
Я уже легла спать, как под дверью кто-то завозился. Я почти провалилась в сон, но вскочила сразу же, полагая, что явиться ко мне в эту пору мог либо Лука, вернувшийся из города, либо кто-то от урядника, и как была, в ночной рубахе, простоволосая, распахнула дверь, наплевав по устоявшейся уже привычке на приличия этого мира. И отступила назад, увидев перед собой Степаниду.
— Что тебе? — нахмурилась я, вспоминая, есть ли что-то в моей келейке похожее на оружие. Я не видела сегодня ни саму Степаниду, ни Егора — ах да, Егора, который — что? Пытался украсть деньги, которые, как он считал, остались гореть в моей комнате?.. Зачем он бросился в мою спальню?
— Барышня, — тонким голоском выкрикнула Степанида и как прежде Лука повалилась мне в ноги, проворно вцепилась в подол рубахи, да так, что мне пришлось с силой рвануть ткань обратно. — Барышня, матушка, не велите казнить! Мне бы раньше сказать, а теперь грех смертный на мне!
«Твой самый большой грех — ты дура, — подумала я, — клиническая, неизлечимая, хоть прикончи». Хотя и считалось, что дурь можно выбить из головы, я относила это к самым большим заблуждениям человечества.
— Грех на мне, кровь на мне, — Степанида подняла голову, и я, как ни вглядывалась, не могла рассмотреть на ее лице свежие синяки. Впрочем, было темно, если не считать робкий свет местной лампадки в углу моей кельи. — Не искупить, не замолить, не откаяться…
В мерцании лампадки я отчетливо видела дорожки слез на щеках Степаниды. Когда она доберется до сути, что я узнаю? Могла ли она убить Татьяну? Я не видела тела, но урядник сказал достаточно определенно, и я сомневалась, что он — представитель власти, наверняка опытный, к тому же имеющий представление о деревенской жизни, в отличие от продюсера Вероники Маркеловой — мог ошибиться. Степанида — крупная баба, но чтобы вот так, ножом в шею, ударом хорошего скотника или же мясника?..
— Быть мне вдовой, барышня, на роду Преблагим написано, — взвыла неожиданно Степанида. Идиотка, истеричка, перебудит сейчас здесь всех. — Егор то, муж мой. И Татьяны смерть, и дом ваш — его рук дело. О-ой, грешная, грешная…
Глава двадцать четвертая
Степанида растянулась на полу, прямо на пороге. Ни выпихнуть ее, ни затащить в комнату у меня не было банальных физических сил, и я подумала: весь спектакль — специально. Ночной визит, слезы, сопли, показательное покаяние; к тому же разового вопля для эффекта хватило, и теперь Степанида тихо выла и аккуратно, но настойчиво прикладывалась лбом к деревянному полу.
— Матушка, али случилось чего?
Я всмотрелась в полумрак коридора.
— Баба вот, — придав голосу оттенки недовольства и усталости и повысив тон ровно настолько, чтобы монах мог меня расслышать за завываниями Степаниды, я демонстративно вздохнула и пожала плечами. — Бабьи требы, святой брате, поди их разбери.
Монах посветил свечой, подняв руку выше, понимающе ухмыльнулся и прошел себе дальше. То ли он обходил церковные владения, то ли направлялся куда-то по своим делам, но валяющаяся в ногах барышни крестьянка его не заинтересовала. Дело, возможно, было обычным — впрочем, «возможно» ли? За то короткое время, что я пребывала в этом мире в роли барышни Нелидовой, ползание у себя в ногах я видела чаще, чем того бы хотела.
— Встань и рот скверный закрой, — прошипела я громко. Первый акт трагедии, довольно халтурно исполненный, я просмотрела. Пьеса дрянь, актриса паршивая. — Забыла, куда пришла? Тут место святое, а не лачуга холопья!
Степанида выть перестала, встала на колени — и только, с пола не поднялась. Я схватила ее за плечо и потянула на себя, в комнату. Сопротивляться она не стала и послушно заползла внутрь. Правда, не достаточно, чтобы я смогла закрыть дверь; ноги Степаниды мешали, и пришлось основательно ее пнуть.
Видит Премудрейший, я хотела относиться к крестьянам по-человечески. Я искренне желала им добра, я по памяти Вероники Маркеловой считала их не своей собственностью, а равноправными партнерами; в ответ раз за разом я получала: умоляющие бесстыжие взгляды, удары в спину, огонь в свое жилище, наглые руки в моем кармане и кладовой. Я ужасалась тому, что владею человеческими жизнями практически безраздельно, а крестьяне чувствовали себя в статусе барских вещей отменно и не упускали ни единой возможности мне поднасрать. Воровство — так, житейские мелочи, как выяснилось вчера, меньшее из всех предполагаемых зол.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
— Теперь говори, — приказала я, судорожно шаря по двери. Никаких задвижек не полагалось, но это же келья, какие тайны могут быть у божьих людей. — Говори, как отцу-наместнику говорила бы. Раз пришла, что таить.
Я прислонилась спиной к двери. Степанида ловко, не поднимаясь, переступила на коленях и оказалась ко мне лицом.
— Грешна… — завела она, задрав голову, а я вспомнила опробованный рецепт. Пара оплеух, как это делала Анна?..
— Про Егора говори, про поджог, про Татьяну. Ну? — Я даже руку спрятала за спину. Все же я не могу пасть так низко, чтобы из злобы бить людей.
Или могу?.. Это не то что «довела» и «сама виновата», это единственное, что они понимают. Пинки, тычки, проще говоря — силу. Нет силы — нет власти, и каждый раз, когда я условно сдаюсь, я рискую быть обманутой и, возможно, и мертвой. С покорением силе мне ничего не сделать, надо принять… и держать себя в руках, как бы не было трудно. Я — дитя иного времени, я не смогу принести в этот мир, в этот век зачатки гуманизма, но сохраню его в себе.
Прячешь руки за спину и сцепляешь их в замок вместо того, чтобы надавать очередной притворщице пощечин, пусть имеешь на это полное право. Так пойманного на месте преступления развратника ведут в автозак и не позволяют разъяренной толпе с ним расправиться. Гуманизм — спасение тех, кто может потерять человеческий облик, от тех, кто его уже потерял; спасение, хоть и вывернутое наизнанку.
Степанида сжала губки в гузку, сморщила лицо старым яблочком. Ей хотелось обрядиться страдалицей, а бессердечная я требовала доклада. Это в ее планы не вписывалось, она спешно принимала решение, как спасти ситуацию, и никак не могла определиться. Она пришла сдать мне горячо любимого мужа — уже сдала, прямо с порога, так что же, не ожидала, что я потребую объяснений?
И опять у меня мелькнула мысль избавиться от части крестьян. Толку нет, одни лишь проблемы. Нанять людей вольных — и руки будут, и головы, если мне повезет.
Я не была жестоким или злым человеком. Мне казалось, что не была. За всю мою жизнь я не слышала обвинений ни в подлости, ни в излишней черствости. Требовательна — да, строга — да, не терплю истерик и визгов — бесспорно. А сейчас я вспоминала, что говорил Лука про рудники.
— Все уже спать легли, барышня. Анна дверь заперла, по всему дому прошла. Я лежу, сна-то нет, думы всякие… И стук в окошко — Егор… Я ему дверь и открыла, — быстро, тихим шепотом, проговорила Степанида. Как-то очень рассудительно у нее это вышло, но я сосредоточилась на другом.
Окошко? В комнатках, где дворня спала, не было как таковых окон, разве что щели, чтобы впустить немного воздуха, но допустим.
— Как вошел, мне велел убраться. Я и ушла к себе, закрылась. Спать уже сызнова легла, а он опять стучит, мол, дверь за мной закрой.
Я кивнула, больше для того, чтобы дать понять: я ее внимательно слушаю.
— Закрыла?
— Закрыла, барышня. И спать пошла.
Предположим… Даже если она не врет: Егор зашел — Егор вышел. И сама Степанида вроде бы ни при чем, и мужа не обвиняет. Но был еще и пожар.
В темноте Степанида не могла уловить мою, несомненно, выразительную мимику. Я ее лица не видела тоже, но отдала бы… грошей пятьдесят, чтобы мне всучили свечу в руки. Где покорная жена, которую муж бьет, значит, любит? Где плаксивая несчастная баба? У нее даже голос не дрожал.
— Откуда знаешь, что он Татьяну убил?
Что она мне ответит? Что на его одежде были следы крови? Что он был взволнован, трясся, бледен, как будто она могла что-то там рассмотреть?