Он сажает меня на протянутую руку на Ленина после моего долгого канюченья и становится между моих ног. Мы почти одного роста — я всё же чуть выше, и мне нравится смотреть на него сверху вниз.
У меня всё ещё перехватывает дыхание от его рентгеновского взгляда. Он пронизывает как осколок стекла. Когда он так резко серьезнеет, мне становится ясно: дело к поцелуям.
— Я не верю, что ты заставила меня прогулять уроки, — задумчиво говорит, всё так же пристально глядя на меня. И я, не понимая, насколько серьёзна степень его досады, заранее сжимаюсь и строю невинные глазки. Мне всегда хотелось быть такой маленькой и глупой рядом с ним, надеясь, что он хоть немного сжалится и тут же растает.
Я не знаю, что изменилось. Насколько он смягчился. Но в такие моменты — когда я кривлялась и жеманничала — он больше не вёл себя как раньше. Он больше не был хмурым каменным Ильичом. Он издавал мягкий грудной смешок, и я видела, видела. Видела это в том, как он косил улыбку набок, отводя от меня взгляд.
Понимаю, Александр Ильич, я тоже была сама не своя. Мир менялся в такие моменты. Всё переворачивалось вверх дном. И как бы ты ни скрывал, какую бы броню ты ни надевал на себя, она разлеталась вдребезги.
— А ты в курсе, что тут нужно загадывать желание? Если потрёшь нос Володе, оно исполнится.
Помимо потёртого носа, на памятнике было ещё множество надписей маркером. «Чтобы М. меня полюбил, чтобы К. меня полюбил, чтобы-чтобы-чтобы».
— Да? — задумчиво спросил он, проводя пальцем по одной-единственной надписи, которая была не нарисована маркером, а выбита острым предметом, оставляя белые следы сколов. «Чтобы мама бросила пить».
Я потёрла нос, а потом прилепила на него жвачку.
— Чтобы все мои враги получили по заслугам, — торжественно произнесла я. Он опять посмотрел на меня слишком серьёзно (но это был взгляд, от которого мне становилось смешно):
— Вандалка. Кровожадная.
Он едва-едва качнул меня плечом, но я уже свалилась с руки Ленина и упала в сугроб. Моё шокированное лицо так насмешило его, что он усмехнулся издевательски и довольно, а потом он и вовсе засмеялся, глядя, как я собираю артиллерию из снега.
— О да, я помню, как ты умеешь, можешь даже не пытаться, — с нескрываемым самодовольством произнёс он. Но когда я кинула в него снежок, он, вызывая у меня дежавю, точно также возмущённо прорычал: — Блять, Юдина!
Всегда по фамилии, по имени — никогда. В этом была определённая граница.
Захлёбываясь от смеха, я словила от него снежок.
Январь был самым спокойным из всех месяцев того года. Он был так близко ко мне, но всё равно на расстоянии того самого взгляда, который в школе всегда тайком. Вы проходите мимо друг друга, и только ты замечаешь, что он всегда — всегда — задерживается на тебе глазами дольше, чем на других. И что в них что-то горит.
Тогда там не было льда, несмотря на лёд на улице.
Он был так близко, но всё равно недостаточно, поэтому ты нарочно, проходя мимо него в толпе, касаешься мизинцем его ладони. И сама же вздрагиваешь. Горячая.
Ты это делаешь специально, чтобы он посмотрел тебе вслед, но никогда не проверяешь, потому что боишься, что он не обернется.
Январь был самым тихим месяцем, когда вы можете просто сидеть в библиотеке, спрятавшись за стеллажами, плечом к плечу. Молча.
Поэтому мне приходится прислушиваться, чтобы уловить эти отголоски.
Вот я иду по коридорам — напряжённо глядя только вперёд, не опуская головы. Губы пересыхают от матовой красной помады, голова болит от пучка, и только стук каблуков выдаёт злость, которую я всегда ношу в себе.
Туго натянутая струна, закупоренная и застёгнутая на все пуговицы. Чем больше смеётся надо мной дед, чем больше разрезов он делает на моей душе будто случайными ядовитыми словами, в тем более застывший камень она превращается. Чем сильнее он пытается меня сломать, тем более твёрдой я становлюсь. Этот процесс — наращивания вокруг себя стали — движется необратимо, пока я не превращаюсь в душевного инвалида.
Вот я кидаю колкие фразы Вере и Насвай и верю в свой наждачно-сухой, напрочь лишённый мягкости смех, когда вижу их смущённые лица — наконец-то. Верю в отсутствие раскаяния, вместо которого прямая спина.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Вот я снова иду по коридору, двигаясь между безликой толпы, и он — он — всегда выделяется из неё. Мы навечно остаёмся в этом мгновении перекрестившимся взглядами.
Вот я сижу с разбитой коленкой, а он, сидя на коленях возле моих ног, смотрит на меня снизу вверх с мальчишеской дерзостью.
Прежде чем я едко отшучусь, жестоко разрушая момент, и он опустит взгляд, скрывая то, что было в глазах — он смотрит на меня непривычно долго и серьёзно, словно чего-то ждёт.
Прежде чем я по детской глупости испугаюсь нежности, его глаза кажутся мне ярко-васильковыми так близко, и его пальцы ласково касаются коленки.
Прежде чем я почувствую, какая я дура, я внутренне прячусь, потому что это кажется мне каким-то искривлённым и нелепым.
Его тихое: «Упала?», предназначенное, чтобы слушать вот так, когда ваше дыхание смешивается, будет звучать бесконечным эхом.
Прежде чем я по-дурацки оттолкну его, этот момент будет тихим откровением, учащённым сердцебиением.
Мир замрёт. Нас будто сфотографируют — меня, ощетинившуюся и испуганную, и его, снисходительно смотрящего на эти иголки.
Прежде чем он посмотрит на меня как на неразумного ребёнка,
мир всё-таки перестанет существовать.
И в этот момент — когда он серьёзно смотрит на меня, а я грубо шучу, глядя в стену и глупо смеясь, будет четко видна наша разница.
*
Февраль встречает крепнувшими морозами. Мне становится всё хуже, потому что я ненавижу холода. Особенно ранним утром, когда я, избегая Гены, иду по парку к школе, готовиться к ЕГЭ по физике — снова, как осенью, перед уроками в том самом кабинете. Как и осенью, уныло глядя в землю, только теперь покрытую снегом.
Как и осенью, неловко застывающей перед открытой дверью, пытаясь согреть покрасневшие пальцы и шмыгая носом в еле отапливаемой школе. Только на этот раз не из-за страха перед его строгим взглядом.
Из кабинета доносился не только его голос. Я услышала женский — тот, который я ненавидела больше всего в сочетании с его.
Я не хотела думать о том, как упали мои внутренности, как они скрутились в один маленький узелок.
Она. Ирина Алексеевна.
Я — снова глупая малолетняя девочка, снова недостаточная, снова встаю возле двери, чтобы украсть у взрослых их разговоры — что-то, что никогда не будет мне принадлежать полностью.
Я прислушиваюсь, чтобы понять, о чем они говорят, и понимаю: да. Это никогда не будет принадлежать мне полностью. У меня всегда будет меньше. Я всегда буду ощущать этот комок бессилия перед ней.
Я всегда буду маленькой орущей девочкой.
— Спасибо тебе, Саш, за то, что помог с системой! — это воодушевление, эту надежду не услышит только глухой. — Я уже не знала, к кому обратиться с этим вирусом — программисты такие деньги дерут…
Да. Конечно. Не знала она.
Во мне медленно рождалось чудовище. Поднималось что-то такое тёмное, о чем я даже не подозревала ранее.
Я сжала руки в кулаки, углубляя рубцы полумесяцев.
— Обращайся, Ир.
Его голос звучал так нормально, что я просто не верила в происходящее. Звучал дружелюбно.
— Думаю, нехорошо как-то всё вышло. — Глубокий вздох. Молчание. — Я думаю, нам нужно всё обсудить. Хочу извиниться. Встретимся в кафе?
Я напряжённо прислушалась. Что он ответит?
Пожалуйста. Пожалуйста.
— Можно. Как-нибудь позже, пока что много дел.
Я не подозревала, как сильно во мне цвела надежда, пока всё не сдохло. Снова. Снова, чёрт возьми.
Выходя из кабинета, она столкнулась со мной, безмолвно и недвижно стоящей у двери, и удивлённо спросила:
— Юдина? У тебя дополнительное занятие? Так рано?
«Он уже мой! Всегда — всегда мой!» — вот что мне хотелось ей ответить, крича до посинения.