Это было забавно, если вспомнить, как она отреагировала на домогательства того мужчины из клуба.
Но я видела, что она опускает взгляд и уголки её губ покорно опускаются, больше не делая её такой твёрдой. Она словно прячет в глазах вину.
Но мне теперь плевать. Я свободна, потому что я наконец поняла.
— У вас была интимная связь или нет? — всё так же гремел дед.
И вот тут я взорвалась. Они не знают ничерта. Ровно ничерта.
Мне нужно было за это биться — и я вывернула наизнанку всю свою гниль.
— Вы ничего не знаете! — закричала я. — Я люблю его, и он любит меня! И я буду с ним, плевать, что вы думаете!
Типичные мелодрамы в семнадцать. Тогда это казалось концом света — разрушается мой розовый благоустроенный мирок. Сталкивает с реальностью.
— Что ты можешь знать о любви, у самой ещё молоко на губах не обсохло! — орал дед. — Я его засужу, чтоб неповадно было! Он у меня ещё попляшет! А ты завтра пойдешь к гинекологу!
— Это уже слишком, может, не надо?.. — качала головой Ира.
— Я сам решу, что надо, а что нет, а тебе, Ира, вообще советую молчать!
Ира, которую не принимали в этой семье так же, как и меня, опустила глаза.
— Никуда я не пойду, хоть удавись! — крикнула я напоследок, выбегая из кухни. Поднимаясь по лестнице и со всей дури захлопывая дверь в свою комнату.
А потом запираясь на замок.
Мне не было больно — я лишь продумывала, что делать дальше, держа рассудок холодным. Достав телефон, я написала краткую эсэмэску Александру Ильичу. «Всё отрицай. Потом объясню».
По иронии судьбы, дед сделал и что-то хорошее — он всё же делал меня сильнее.
Я не плакала. Я становилась всё тверже, всё суше. Просто я смирилась. Дед сделал из меня того ещё бойца.
Я не сползала по стенке, не прокручивала в голове все слова деда.
В ушах звенели лишь встревоженные слова Иры: «Он тебя не обидел?». Вот оно — любовь, а не война. Другой мир, соприкасающийся с моим, холодным и каменным.
Наверное, всё же какая-то часть меня хотела этого — другого.
Одна эта часть заслуживала быть оплаканной.
*
А потом начались дни, которые я помню смутно. Я помню лишь чувство, что всё рушится, сыпется как песок сквозь твои пальцы. Бесполезно пытаться удерживать песок.
Вот оно — рушится твой чинно-благоустроенный мирок. И я не чувствовала ничего, я просто открыла наконец глаза.
Я помню, как дед пошёл в школу. И под дверью кабинета директора столпились возбуждённые одноклассники. У всех на лицах шок и одновременно с тем стервятническая радость.
«Охуеть… она реально с Ильичом мутила?»
«А я вам говорила».
Злорадный взгляд Красильниковой, когда я проходила мимо с высоко поднятой головой, навсегда въелся мне в память. А я не позволяла себе сделать ни единого лишнего шага по школе, ни единого лишнего движения. Ни единого нервного взгляда или испуганного дёрганья — и это было не трудно. Потому что впервые я не притворялась.
Я действительно чувствовала лишь презрение к этой толпе, которая думала, что она нашла брешь во мне, которую можно препарировать. Мне уже было ничего не страшно, потому что самое страшное произошло. Они увидели. Но никогда не смогут подойти ближе.
— Юляш, — меня останавливает запыхавшаяся Насвай, дёргает меня за локоть и поворачивает к себе. Как всегда — настолько нетактичная, что не замечает десятки устремившихся к нам глаз. — Это правда про… вас с Ильичом? Я думала, это шутки!
Даже она выглядит шокированной. И слегка неуверенной.
— Это неправда, — не колебавшись ни секунды, говорю я.
Он тоже сидел в кабинете вместе с директором и дедом.
— Но, — Сан Саныч неуверенно переводит взгляд с деда на Александра Ильича. Я впервые чувствую такое спокойствие и уверенность. Дед чувствует лишь злость, которую скрывает за надменной улыбкой. — Девочка говорит, что это неправда. И мы ничего не подобного не замечали. Это всего лишь клевета и сплетни. Юля и Александр Ильич дополнительно занимались, причем далеко не всегда ладили…
— Я понимаю, вам трудно признать, что это происходило прямо у вас под носом, — со своим любимым снисхождением кивает дед. — Не хотите позора, я всё это понимаю. Но и вы меня поймите — я буду защищать свою внучку даже в суде, если придётся.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Со стороны это действительно выглядело как забота. Я фыркнула.
— Ваша девочка не нуждается в защите, — в конце концов, разозлился Сан Саныч. — На каких основаниях вы обвиняете учителя во всяких непотребствах?
— Посмотрите на это, — дед точно так же, как дома, кидает на стол наши селфи. Александр Ильич так натурально фыркает, что я ему завидую.
— Мы сделали фотографии на радостях после второго места на конференции. Не вижу в этом ничего плохого.
— А эти подписи? «Когда ты уйдешь от меня, сделай это в дождливый день, чтобы я не плакала в одиночестве?» — передразнивает он. — Что вы меня все за дурака держите?
— Я… какое-то время назад Александр Ильич мне нравился. Но он бы никогда не ответил на мои чувства. И никогда не давал повода думать, что что-то между нами может быть. Я не знаю, почему дед решил… он слишком волнуется за меня…
— Разве вы не видите, как она его покрывает? Что это за разговор слепого с глухим? Я требую его увольнения!
— Я не буду увольнять учителя, который поднял успеваемость по физике в три раза. Это всё ваши сказки и домыслы. Вопрос закрыт.
— Прекрасно. Тогда я свяжусь с прокуратурой, просто замечательно!
Я ничего не чувствовала, я просто трескалась. Вера была бы счастлива.
Я всю жизнь была оголённым проводом. Но быть обнажённой перед толпой — это не то же самое. Мне хотелось бить всех электрическим током и дальше, чтобы ко мне никто не смел подходить, но это больше не работало. Они говорили. Они смотрели. Они смеялись. Я стала нелепой сплетней, чем-то диким. И — посмешищем. Их больше не пугал мой ток, теперь они думали, что я такая же как все, а значит, в меня можно тыкать пальцем.
— Кать, я просто не понимаю… Я-то думала, почему он меня бросил… а он всё это время мутил с малолеткой, ты представь!
— Ну и дела, Ир… кошмар, посадить его мало!
Я так мечтала, чтобы она узнала, что он мой.
Она смотрела на меня недоумённо, словно не понимая, что он во мне нашёл. Наверное, погасшее лицо — это не то, что вызывало ревность. Я не могла её за это винить.
Мне хотелось сказать, прямо в её гармоничное лицо: «Да, это я, да, это со мной он всё это время был, меня любил!». Я смотрела на неё — светловолосая, с правильными чертами лица, высокая. Она как моё отражение, только лучшее отражение. У нас были одни и те же исходные данные, но сделали мы с этими данными совершенно противоположное.
И я, как тёмный, искривлённый двойник, всегда буду ей завидовать.
Всё разрушалось — вот что это было. И я спряталась от этих разрушений в туалете, который когда-то был нашим с Верой.
Я не плакала, лишь прислонилась лбом к холодному кафелю. Наверное, меня лихорадило, потому что, когда я оказалась в его объятиях, мне показалось, что он такой же холодный. Я дрожала — он такой неколебимо спокойный. Твёрдый.
— Тише, тише, — шептал он, гладя меня по волосам. Я не понимала, почему он меня успокаивает. Я не могла вдохнуть. Он поднял мой подбородок, заставляя смотреть в глаза, и я безропотно поддалась — впервые. Я просто устала. — Всё будет хорошо. Скоро это закончится.
Концентрированное щемящее, словно он не верил, что я была в его руках, невесомое и удивлённое, в васильковых глазах, — впервые истинное. Нежность. Я никогда не видела её за этими стенами.
И сейчас я впервые почувствовала, как он задерживает дыхание перед тем, как посмотреть на меня.
Я впервые почувствовала, как дёргаются его пальцы, только прикоснувшись моей кожи — словно он хочет их отдёрнуть, но не может не, словно что-то в нём задыхается и дрожит.
Наверное, это был единственный момент правды между нами — когда что-то выдиралось из него с треском сквозь разорванную плоть, и с этим треском падали бастионы. И я чувствовала его горечь от поражения — в том, как он вдыхал запах моих волос и что-то в полубреду шептал. Помню только одно слово, произнесенное на надломе, словно на большее он не был способен: «Блять, блять, блять…»