надо выводить. Никто не выведет. Дело в том, что с любовью я начинаю жить по-человечески, обновляюсь, обостряюсь. А без нее продолжал бы киснуть и гнить.
— Это тоже понятно. Хуже другое: уж больно эгоистична у тебя любовь. Жене и детям в ней места не оказалось. Как на это глядишь? — допытывался Заметили.
— Это, брат, беда. Не разрешен пока еще этот вопрос, — сознался Букварев, и в сердце его что-то больно кольнуло.
— А коли так, то не кричи о своей любви на всех перекрестках. Пусть о ней пока никто не знает. Пройдет она — глядишь, жене и детям меньше горькой пищи достанется. А ты вчера мне с порога про свою любовь закричал. И про глаза зеленые. И про ум, и такт, и золотое сердце. Учти, что золото всегда было предметом раздора и несчастья. Не для нас сей благородный и презренный металл.
— Ты бы сам влюбился, тогда бы не стал так вот умствовать, а тоже кричал бы и пел. У тебя и время есть. На службу не ходишь, — защищался Букварев.
— Может, я в тебя влюблен, — усмехнулся Заметкин. — И в жену твою, и в детей, и во всех человеков, и во всю жизнь.
— Этак, конечно, проще, спокойнее. Сиди на стуле, гляди в окно, улыбайся и люби, — язвил Букварев. — А ты влюбись по уши в конкретную женщину! Со всеми ее обстоятельствами и особенностями. Тогда узнаешь.
— Неплохо бы — для изучения жизни. Но мне пока хватит тебя. До того ты любопытен, что не знаю, как тебя и описать, в какой жанр втиснуть.
— А ты-то как живешь? — спросил Букварев, впервые с интересом поглядев на друга. — Борода, вижу, прежняя.
— Ого! И обо мне вспомнил! Знаменательно. Значит, любовь твоя пройдет, если ты и других смертных на земле еще различаешь своим оком, — улыбаясь, отвечал Заметкин. — А как я живу — видишь сам. Живу отшельником. Получил вот эту квартиренку — и со службы убежал. Роман пишу. На какие средства существую — никому не понять. Впрочем, соседи думают, что я богач, но жмот. Они все мои газетные этюдики и такие же этюдики по радио на учет берут. Зовут писателем. Считают, что у каждого писателя тысяч сто на книжке, автомобиль с шофером, две дачи: одна — деревянная изба в лесной деревушке у реки, вторая — в Крыму, двухэтажная каменная вилла с террасами, садом и фонтанами. Плюс заграничный паспорт и забронированный номер в лучшей гостинице Москвы. А у меня средний заработок в месяц не больше пятидесяти рублей. Однако, сыт, одет, плачу за жилье, а с гонорара общаюсь с Бахусом, смеюсь над вами, друзьями, и поношу вас. Однако люблю на равных правах со всеми. Тебя и твою семью, может, чуть больше других. Устраивает? А за любовь к новой даме я тебя не ругаю. Любовь тебя встряхнет. И ты будешь вспоминать о ней хорошо, и она, дама твоего сердца — тоже, потому что плохо любить ты не можешь.
— Спасибо, Коля. Ты не Губин. Ты все такой же невероятно добрый и безобидный. Прости уж, что забыл я о тебе в последнее время.
— Не забыл, ежели ко мне тебя ноги привели вчера. Жаль только, что не принимаете вы, друзья-однокашники, меня всерьез. Я для вас — чудак, предмет острот. Хотя… Может, ты в твоем теперешнем состоянии гораздо больше достоин насмешек, чем я. Однако я не смеюсь. Любить — хорошо. Я вот и облака люблю, и деревья, и реки, и даже воздух. И ты люби. Только не одну свою новую избранницу а и жену, и других. Женщина, брат, ни в чем не виновата, потому что она — загадка, для нас особенно, да и для себя. Не повинна она в том, что ее полюбили или разлюбили, а равно и в том, что красива или некрасива. Тут сердце надо иметь, человеком быть… Не надо судить их, отчего они такие или этакие. Их надо принимать такими, каковы они есть. И обязательно уважать, помогать им. И любить. Постоянно мы должны быть человеками…
— Это только ты можешь. Может, и я мог бы, если бы не был обязан ходить на службу и кормить семью, — хмуро ответил Букварев.
— Значит, нет у тебя должной широты сердца, хотя оно у тебя и неплохое. В себе много копаешься. А уж коли ты такой, да еще при твоей прямоте, то нельзя тебе распускать свои чувства. Держи себя в вожжах, иначе понесет… И пропадешь, в лучшем случае рога сломаешь. И боже упаси тебя от разочарований! От них ведь недалеко и до отрицания всего, до мизантропии. Тяжко тогда тебе будет жить, а окружающим тебя — того больше.
— Умом я и это понимаю. А как остановить себя?
— А ты люби! Полюбил одну — хорошо, начало положено. Перенеси эту любовь на других. У тебя получится. Только не ори об этом. Мы еще не при коммунизме живем. Сейчас еще многовато таких людишек, которые не только не поймут тебя, а будут показывать на тебя пальцем, ржать и обсуждать на собраниях.
— А мне наплевать! Влюбился — и буду любить, как сумею! — заявил Букварев. — Не стану остерегаться каждого шороха и писка!
Он встал из-за стола, поправил одежду и хотел было распрощаться суховато, но Заметкин глядел на него с таким дружеским участием и пониманием, что дрогнули у Букварева губы и руки. И он обнял друга. И на службу пошел, полный любви к Наде, но без всякого чувства неприязни к жене.
ДОЛГ ТРИДЦАТИЛЕТНЕГО МУЖЧИНЫ
Букварев уже ехал в такси, а все еще поражался подлости Губина. Какую же совесть надо иметь человеку, чтобы по зову своей собственной лености взять да и не заметить целую сопку, которая целый месяц стояла перед глазами! Это уже не говоря о глубинах залегания торфа. Заметкин не в счет. А как позволили себе согласиться с подделками Губина женщины — Люба и Муза? Ведь они тоже знали, что четвертая сопка не провалилась при них в болото! Ясно одно: все без него согласились тогда, что никто по их следам в сопки не поедет, чтобы проверить