Оглянувшись на монаха-причетника, Николай Петрович заметил, что и тот никакого внимания на туристов не обратил. Он по-прежнему занимался своим делом, с молитвою и усердием приводил в порядок после утренней службы свечной уголок, хорошо зная, что богатые эти немецкие туристы вряд ли купят у него православную икону или свечу, а если и купят, то праздно, без должного сокровения. Не привлек его любопытства и старик-немец, хотя монах, конечно, и заметил фронтовое его увечье. Это Николаю Петровичу все в диковинку: он с той, военной поры ни одного живого немца в глаза не видел, а причетник за долгие годы служения в храме насмотрелся и на немцев, и на итальянцев, и на мадьяр с румынами, которые тут у нас, на русской земле, тоже оставили о себе недобрую память. Может, с кем из них довелось ему и говорить, и он из тех разговоров вынес, что покаяния они как не ведали, так и не ведают поныне. Ведь если бы ведали и обрели его, то не стали бы столь поспешно отрекаться от послевоенного товарищества с Россией, не стали бы повсеместно разрушать и сносить памятники советским бойцам, которых сами тогда почитали за освободителей. Ну да Бог им судья…
Николай Петрович поблагодарил в душе причетника за побратимство и верность фронтовой присяге и, отойдя от праздно созерцающих убранство церкви туристов в глубь и сумерки амвона, опять вернулся к прерванным своим молениям. Он отыскал икону святого Ильи-Исцелителя, зажег свечу и, как умел, помолился за всех болящих и хворых. Начал он со слабой и все слабеющей умом волошинской женщины Маньки, вечной дежурной при всех колхозных председателях. Потом Николай Петрович присовокупил к ней старенькую вдову-пастушку, указавшую ему дорогу в Красное Поле. У этой, поди, хворей накопилось с самой войны, не счесть. Попробуй столько выработать в колхозных полях, столько посеять, прополоть, сжать и вымолотить, сколько сжала и вымолотила она, так тут все, какие ни есть в мире, хвори пристанут к тебе. Но старушка не поддается им, работает и теперь: в весенне-летнюю пору жара не жара, дождь не дождь, а она ежедневно в лугах и выгонах, пасет-обихаживает неугомонное козье стадо, последнюю свою опору и надежду; зимой же, в стужу и холода, вяжет пуховые платки да тем и продлевает себе жизнь. Так что помоги ей, святой Илья-Исцелитель, в борениях за эту жизнь, не дай совсем расхвораться и залечь пластом на остывшей печке. Поддержки ей в одичавшем и обезлюдевшем селе ждать не от кого. Одна надежда на тебя да на Бога.
Здесь же, возле иконы Ильи-Исцелителя, зажег Николай Петрович свечу и за избавление от хворей, за здравие молоденьких, только-только вернувшихся с новых войн увечных солдат, которых он встретил в райсобесе. Этим тоже при нынешнем повсеместном разорении и бездушии особо ждать помощи не приходится. Дадут не больно хлебную инвалидную пенсию, да и живи на нее как хочешь. Попервости, конечно, будут почитать их, называть героями, писать в газетках, показывать по телевизору, а потом все постепенно и забудется. И недалеко то время, когда какой-нибудь беспамятный начальничек, на тех войнах не бывший, удачно от них скрывшийся, скажет им, постаревшим и немощным: «Я вас туда не посылал!» Николаю Петровичу, воевавшему на войне всемирной, Отечественной, и то приходилось подобное слышать, а уж им и подавно. В молитве им только и спасение.
Вконец изболевшись душой от горестных своих, неутешных мыслей, Николай Петрович перешел к другим иконам, зажег возле них новые свечи и стал поминать за здравие всех, кому давал обещание. Тут первым явился Мишка-тракторист, пьяный и беспутный, а все ж таки божеский, теплокровный человек, за которого, может быть, никто никогда в жизни и не молился. Оттого он такой и неприкаянный. Вслед за Мишкой встали заблудшие странники Симон и Павел, а рядом с ними – чистая душа, певучий кручинный мужик, потом пограничные волфинские грабители, позарившиеся на сапоги Николая Петровича.
Вспомнив о сапогах, он вдруг подумал о них совсем как о живых существах, о людях. Никакой их вины в том, что достались они человеку злобному, татю ночному и разбойнику, нет, так пусть носятся долго, нигде не жмут, не натирают ноги, зимой, в мороз и стужу, пусть крепко держат тепло, а в распутицу, дождь и слякоть, не промокают. Глядишь, этот тать и разбойник и помянет Николая Петровича добрым словом, мол, какими хорошими обутками наделил его старик-москаль, злостный нарушитель границы. А коль помянет, то и сам подобреет душой, засовестится. Дай только ему Бог здоровья дожить до светлых этих минут.
Дальше шли у Николая Петровича проводницы, кассирши на всех вокзалах, помогавшие ему добраться до Киева, усатый курский милиционер, волфинская старушка, безденежно накормившая подозрительного старика с русской стороны таким вкусным пирожком, потом молодой парень-шофер, Сережка, опять-таки безвозмездно домчавший его до города Ворожбы на машине «Газель». Не забыл Николай Петрович и всех пассажиров в Бахмаче и киевской электричке, подавших ему по силе возможности, кто сколько смог, на Божий храм и поминовение. Этим особый поклон и особая заздравная свеча.
Наконец настала Николаю Петровичу минута совершить обещанную молитву за цыган. Он вернулся еще раз к иконе Божьей Матери, как ему и указал причетник, зажег бережно хранимую большую свечу и в точности исполнил все наказы бахмачского цыгана. Он так и сказал:
– Особо молюсь за цыганское бесприютное племя. Дай им Бог хорошего кочевья, тепла и богатства, честных гаданий. А всем нам дай сил научиться жить так, как живут они, – в единстве, любви и взаимности.
И молитва его была услышана. В церкви вдруг наступила какая-то надмирная тишина; все поставленные Николаем Петровичем свечи, и заупокойные, и заздравные, вдруг вспыхнули ярким пламенеющим светом; тот свет озарил намоленные древние иконы радужным неземным сиянием, и Николаю Петровичу вдруг показалось, как будто все святые лики охранно склонились к нему и подтвердили его молитву:
– Истинно так!
Он застыл в немоте и изумлении и долго стоял, ничего не видя и не слыша вокруг: слова эти вошли в самое сердце, полонили его, заставили биться и трепетать. С трудом сделал Николай Петрович шаг к иконе Иисуса Христа, к Распятию, и тут вдруг, сам не зная, как это случилось, упал перед ней на колени, склонил голову к полу и зашептал покаянные и единственно, наверное, требуемые в храме слова:
– Прости нас, Господи!
Тишина от этих покаянных его слов еще больше упрочилась, заупокойные и заздравные свечи воспламенились еще ярче, а старое, изболевшееся сердце Николая Петровича зашлось в непереносимой тоске и боли.
– Прости нас и помилуй! – коленопреклоненно повторил он.
И в надмирной тишине, в радужном сиянии свечей опять прозвучало:
– Истинно так!
… Привел Николая Петровича в память причетник. Он невидимо подошел к нему, тронул за плечо и с участием спросил:
– Не худо ли тебе?
– Худо, – чистосердечно признался Николай Петрович.
Ему действительно было худо. Молитва его на этот раз хоть и вознеслась высоко, под самые купола церкви, хоть и была услышана, а вот была ли принята, он не знал. Ведь и у самого Господа, наверное, не хватит сердца, чтоб простить неразумных земных людей за все, что они натворили в жизни.
– Пойдем на свежий воздух, – между тем поднимал его с колен причетник. – Подышишь.
Николай Петрович послушался его. Опираясь, где на руку причетника, а где на оброненный было посошок, он поднялся на ноги и пошел к двери, невольно потеснив в сторону немцев-туристов, которым в эту минуту тоже вздумалось выходить из церкви. Они чуть испуганно отпрянули к стене и пропустили двух устало бредущих стариков. Но едва те миновали дверь, как туристы опять о чем-то заволновались на тяжеловесном своем, каменно-жестком наречии, и в том волнении Николаю Петровичу послышались все те же знакомые ему еще с военно-фронтового времени слова: «Шнель, шнель!». Относились они не к нему и не к старику-причетнику (туристы обсуждали что-то свое, только им ведомое и интересное), но Николай Петрович все равно, сколько было возможности, ускорил шаг: нечего ему слушать праздные их разговоры, да и не до того, ноги вон совсем отяжелели, обмякли, не слушаются, не повинуются, причетник, считай, несет его на своих плечах.
На свежем воздухе у подножья церкви старик усадил Николая Петровича на лавочку и обеспокоенно склонился над ним:
– Может, тебе водицы?
– Неплохо бы, – поблагодарил его Николай Петрович и, совсем ослабевая, затих на скамейке.
В груди его послышались хрипы и клокотание, верные предвестники приступа. Воздух, словно натыкаясь на какую-то преграду, с трудом заполнял легкие и с еще большим трудом выходил обратно. Самого приступа Николай Петрович не страшился: не первый он и, возможно, не последний, как-либо выдюжит, было только обидно, что подступает он не ко времени, ведь нельзя же Николаю Петровичу помереть, так и не побывав в пещерах, не помолившись там святым мощам. Да и почему, по какой причине быть приступу? Не от коленопреклоненной же молитвы Николая Петровича он приключился!