Следующий день был выходным. Однако с утра Дмитрий Николаевич засел за чтение диссертации, присланной на отзыв. Диссертацию сопровождало длинное письмо одного министерского деятеля — реверансы и просьба поддержать важный научный труд.
Дмитрий Николаевич, прочтя десятка два страниц, решил было плюнуть и отправить диссертацию обратно автору. Работа была компилятивная, удручала ординарностью мыслей. А еще через десяток страниц, наткнувшись на явный плагиат, Дмитрий Николаевич обозлился, скрупулезно дочитал труд до конца, написал ядовитый отзыв и еще более ядовитую записку министерскому деятелю. Запечатывая, все ж таки усомнился — не слишком ли резко? А затем вспомнил вчерашний день, вспомнил глаза Максима и только хмыкнул удовлетворенно. Нет уж, черт побери, назовем вещи своими именами. Кража есть кража, бездарность есть бездарность. И надо говорить это прямо, открыто, везде и всегда.
— Лена! — закричал он жене. — Махнем куда-нибудь за город? Ты взгляни — погода-то какая!
— Погода чудесная! Я с удовольствием, Митя!
— Готовься!
Гараж находился в двух кварталах от дома; Дмитрий Николаевич быстро шел по улице. Он прекрасно себя чувствовал. Обостренно воспринимал все вокруг — как бы усталую красоту начавших желтеть деревьев, музыку из раскрытого окна, просвеченную солнцем дымку над крышами. Он подумал, сколько вот таких дней, бесценных и неповторимо прекрасных, он попросту не заметил, пропустил мимо сознания. А ведь они такой же подарок человеку, как любовь, как наслаждение от работы. Отчего же мы не ценим богатства, отпущенного нам отнюдь не без меры? Минует этот день, и много ли еще останется?
«Москвич» стоял в гараже запыленный, сиротливый. Дмитрий Николаевич с удовольствием протер стекла, с удовольствием забрался на сиденье. Прикосновение к гладким обводам руля отозвалось в нем какой-то детской наивной радостью.
Он заправил машину на пустующей бензоколонке, повернул к дому. У ветрового стекла покачивался сувенир — безделушка, подаренная Мариной, — пара крохотных лапоточков. «Символ дороги», — объяснила тогда Марина. Он возразил, усмехнувшись: «Символ дороги — колесо». «Папка, человек может не ездить, но ходить-то всегда будет!..»
Подъезжая к перекрестку, Дмитрий Николаевич включил «мигалку», начал притормаживать. И тут боль — такая, что он вмиг задохнулся, — резанула его по груди. Бесчувственной рукой он еще успел выдернуть ключ зажигания. Больше он ничего не видел, не слышал — ни того, как машина, слепо вильнув, врезалась крылом в столб светофора, ни того, как скрежетало железо и звенели осколки стекла, ни того, как со всех сторон бежали люди.
* * *
В себя он пришел только в больнице. Ему показалось — через несколько минут, а на самом деле лишь на вторые сутки. Лежать было неловко. Где-то внутри, под лопаткой, нестерпимо пекло, будто сунули туда раскаленный камень. Он попытался изменить положение, повернуться на бок, и опять полоснула, заставила задохнуться та же самая боль.
Диагноз: обширный инфаркт, миокарда. Когда профессор Стрельцов — давнишний знакомый Ярцева — сообщил это Дмитрию Николаевичу, тот уже знал. Сам догадался.
Дмитрий Николаевич Ярцев был опытнейшим врачом: много лет он проводил операции, много лет успокаивал своих больных, внушая надежду на исцеление: «Нас трое — пациент, доктор и болезнь. Если пациент начнет помогать доктору, вдвоем мы легче справимся с болезнью». Эти внушения он повторял бессчетное множество раз и верил, что они предельно понятны и убедительны. Но ему еще не доводилось оказываться в другой роли. В роли пациента, охваченного отчаяньем и страхом.
Теперь это случилось.
Теперь он сам — помимо воли, помимо рассудка — испытывал адский трепет. Он стыдился врачей, санитарок, медсестер, но ничего не мог поделать с собою. Он ощущал только опасность. Одну опасность. Боязно поднять занемевшую руку, поправить под головой подушку, нечаянно повернуться в полубредовом сне. Каждую секунду может произойти непоправимое…
«Ты же не струсил на фронте, — говорил он сам себе, — ты не однажды рисковал жизнью! Вспомни! Почему же тогда страх тебя не останавливал? Было легче — умереть молодым? Что с тобой? Где твое мужество, где твоя гордость? Где, наконец, твой рассудок — ты же добиваешь себя, губишь себя этой истерикой!» Он уговаривал себя, но страх и отчаянье существовали как бы отдельно от него, не подчиняясь контролю.
— Как вы там, сосед? — раздался голос со второй койки. — Не спите?
— Нет.
— Боль донимает?
— Очень.
— У меня тоже так было. А теперь вроде полегче. Только в груди как-то… щекотно… Не знаете — вредный симптом или наоборот?
— Не знаю. Не специалист.
— Познакомимся для порядка? Костюк, Роман Павлович.
— Ярцев.
— Медсестра про вас говорила. Дескать, вы сами — профессор. Ну а я сказал — вам, дескать, легче.
— Отчего мне легче?
— Да ведь нас обучать приходится. Чтоб мы, значит, не поддавались болезни. А вас-то чего агитировать, вы сами знаете… Первые сутки очень вы мутный были. Ну а сегодня гляжу — ничего, порядок. Быстро на поправку пойдете!
Роман Костюк оказался весьма охочим до разговоров. Впрочем, это бывает почти со всеми больными после кризиса — даже молчаливый превращается в болтуна.
— Ведь как непутево у меня вышло-то! — с усмешкой выкладывал Костюк. — На свадьбу в Москву прикатил! К племяннице! И не подумайте, чтоб перебрал шибко, можно сказать — вовсе ничего не успел! Гости кричат «горько», я за рюмочкой, за первой рюмочкой потянулся. Хрясь! — меня и подкосило. Прямо карикатура!
— Значит, раньше что-то было, — сказал Дмитрий Николаевич.
— А что было?
— Нервное перенапряжение. Стресс.
Костюк с минуту помолчал, возясь на своей койке.
— Да это ежу понятно, — проговорил он добродушно. — Все мы, профессор, под напряжением. Вы мне другое растолкуйте. Я вот, значит, по профессии — водолаз. Служу на Мурмане, в аварийно-спасательном отряде. И если откровенно — всю жизнь со смертью в кошки-мышки играю.
— Вот оно и сказалось.
— Я не о том! Душа в пятки не уходила, профессор. А уж что только не видел, в какие переплеты не попадал! Рассказать — что твой детектив! Но все-таки держался без паники. Мужик ведь, не салажонок… Теперь вопрос возникает: почему же здесь-то, на больничной коечке, я дрожжи стал продавать? Первые дни так паниковал — вспомнить совестно!
«Зачем он спрашивает? — подумал Дмитрий Николаевич. — Неужели заметил мое состояние и пытается успокоить таким вот нелепым доводом? Хочет уверить, что я не исключение? Но какое мне дело до него и до всех других?»
— Я что предполагаю? — сказал Костюк. — Паника на коечке оттого, что только об себе волнуемся. Допустим, пожар на корабле, я должен женщин, детишек спасать. И я об себе не думаю, некогда. В огонь полезу и куда хочешь. А тут, на коечке, от меня ничего не зависит, лежу да только к себе прислушиваюсь — вот кольнуло, вот заныло, ой, не отдать бы концы… Человеку нельзя так. Это все равно что в скафандр залезть и от всех отключиться, даже шланг с воздухом перекрыть.
— И какой же вы нашли выход? — спросил Дмитрий Николаевич.
— А стал перебирать, чего от меня в жизни зависит. Получается — много. Кто-то без меня вовсе захиреет.
«Несколько дней назад, — подумал Дмитрий Николаевич, — я смотрел на Маринку и Максима и верил, что я бессмертен. Видел цепочку поколений, уходящую в будущее. Но даже это не спасает теперь. И что может спасти, если каждая клеточка во мне содрогается от кошмара? Все страхи, которые я когда-то испытал, — ничто перед этим первобытным ужасом, растаптывающим сознание, и все средства спасения, в которые я верил, ничего не значат. Человек, какой бы волей он ни обладал, не способен справиться с безумием, а то, что происходит со мной, тоже безумие».
Во время следующего обхода Дмитрий Николаевич, страдая от стыда и унижения, попросил профессора Стрельцова дать ему какие-нибудь успокаивающие препараты.
— Вы их получите, дорогой мой! — недовольно оборвал его Стрельцов. — В полном объеме! Давайте-ка мобилизуйтесь, ничего страшного, сами знаете — надо помогать врачам!
Потянулись дни-близнецы. Изученный до последнего пятнышка потолок над головой — вместо неба. Монотонные вехи бытия: раздача градусников, завтрак, обход, уборка палаты. Дни посещений, когда на пороге появляются нарочито бодрые, произносящие фальшивые слова Елена Сергеевна и Маринка. Ночная тишина с провалами в одуряющий короткий сон. И уже привычный, рефлексивный, но от этого не менее давящий испуг.
— Наступила пора нам садиться на кроватке, — сказал однажды Стрельцов. — Вертикальное положение, знаете ли, свойственно гомо сапиенсу.
Садиться? Это немыслимо! Дмитрий Николаевич от робкого движения покрывается холодным потом, у него цепенеют руки, обрывается дыхание!