Роза в очередной раз поймала себя на том, что, раскрыв рот, уже не в силах была замолчать. После первого года замужества она вдруг обнаружила, что ее молчание, как пачка сливочного масла, имело определенный срок годности. Иногда она сама себе удивлялась – как всегда вслух удивлялись другие: Ой-вэй! И откуда это такой язык без костей у третьей сестры Ангруш? Откуда эта девчонка берет такие слова, чтобы поливать грязью собственную родню? Неужели нельзя заткнуть ей рот?
Заткнуть ей рот было невозможно. С тех самых пор, как Роза научилась читать и рассуждать, она ежедневно обогащала свой словарный запас и черпала оттуда все новые выразительные средства. И если ее мать просто пожимала плечами или стонала, заламывала руки или сжимала виски, то Роза уже бичевала собеседников кнутом английского языка. И когда она оказывалась на собраниях коммунистов, где велись споры совершенно нового рода, причем вели их молодые люди, чье окружение и темперамент не слишком отличались от ее собственных, а иные обладатели бойкого языка и проворных мозгов тоже принадлежали к женскому полу (а почему бы и нет? Разве не сама история вызвала к жизни подобные людские типы?), – оказываясь на таких сборищах, Роза не в силах была обуздать собственный голос. Она сама себе дивилась, однако ни за что не призналась бы, что считает себя диковинкой. Быть Розой Ангруш было просто правильно. Быть Розой Циммер оказалось не менее правильно. Сама история требовала ее существования. А брак сам по себе – как уяснила она после года глупого и страшного молчания – в высшей степени диалектическая ситуация.
* * *
Прибыв в Джерси-Хоумстедз, Роза – с одной стороны, стала лучше думать о здешней жизни, а с другой – была неприятно поражена. Она совсем не так представляла себе это поселение. Оказалось, тут вовсе не расхаживают повсюду босоногие евреи с такими лицами, как на фотографиях из зоны пыльного котла. Двое организаторов (явно партийцы из суетливой жабьей породы) обращались с Розой и Альбертом чуть ли не по-царски. Они встретили их у конторы – низенького дома-коробки, как две капли воды похожего на множество других. Там Альберт не без труда припарковал машину. Одного из встречавших – в комбинезоне, с круглой загорелой лысиной, типичного еврея-фермера, какими их изображали на карикатурах в “Нью-Йоркере”, – звали Некто Самановиц. Второго – обливавшегося по́том в черном костюме с крошечным галстучком, эдакого красного клерка из той породы, что вечно торчат в дверях и всучивают кучу брошюрок, которые никто не станет читать, но от которых невозможно отказаться, – этого второго звали Дэниел Остроу. Для начала эти двое повели Розу и Альберта на фабрику, в цех пошива одежды. Если сощуриться, чтобы расплылись неясными пятнами пронизанные солнечным светом сосновые ветки за мутными окнами, то вполне можно было принять это место за фабрику компании “Трайэнгл-Шёртуэйст” – с одной только разницей: если здесь захочется выпрыгнуть из окна, то приземлишься не на мостовую, пролетев десять этажей, а плюхнешься с небольшой высоты в пыль и навоз – его вездесущий запах крепчал по мере того, как они продвигались вглубь фермы.
Да что там запах! Их гиды держались так, словно проводили экскурсию по Советскому Союзу для Джона Рида и Эммы Гольдман. Они из кожи вон лезли, стараясь произвести на Альберта и Розу самое лучшее впечатление. Поначалу Роза, по наивности не ведавшая о сегодняшней повестке дня, объяснила такую невероятную обходительность трепетом перед арендованным “Паккардом”. Но все это не важно. Сколько бы кто ни старался, долго такое не продержится. Здесь ведь не Латвия и не Украина, а Нью-Джерси: Роза никак не могла побороть своего снобистского презрения к здешней серой окраине.
В самом деле, Джерси-Хоумстедз было местом мрачным и зловещим. Люди, которые сюда переселились, интересовались политикой, и кто-то из них принадлежал к передовым “попутчикам”, а кое-кто – даже к бескомпромиссным членам партийной ячейки. Но много ли времени оставалось на организационную работу, если все здесь целыми днями корпели над обрезками сукна, возились в курином помете или выдирали из земли сероватые корнеплоды, которые лучше всего было бы сразу выбросить на помойку, чтобы не пришлось потом варить из них суп или, тем более, резать их в “салат”? Вот что натворила с ними со всеми Депрессия. Вот что натворила Депрессия с идеями коммунизма. Вместо того чтобы разжечь революцию, она ее задушила – именно потому, что нарождающееся пламя американской революции могло расти и крепнуть только в гостиных, в умных разговорах, а в тупом, бычьем, мозолистом воображении американского рабочего оно только задыхалось и гасло. В чем-то Розе пришлось пересмотреть свое мнение: здесь все-таки уже пролегала граница – здесь была такая же даль, как и Великие равнины. Всего час езды на машине по Нью-Джерси – и ты оказывался в таком месте, где не ощущалось ни малейшей пульсации европейской истории. Куда ни глянь – всюду одна только американская история. Только ступи на пыльную почву этой слащавой голодной утопии – и мгновенно начнешь задыхаться от нехватки умственного кислорода.
Они пришли на большое поле посередине фермы. Только теперь до Розы дошло, что там затевается какое-то мероприятие, по случаю которого, похоже, они и приехали именно сегодня, а не в какой-то другой день. Это была не лужайка и не газон, а настоящее поле – Роза сразу поняла, что здесь не подстригали траву, а косили с помощью какой-то штуки, приделанной к трактору. Поэтому земля, на которой были расставлены складные стулья и расстелены одеяла, вся бугрилась и щетинилась жесткой остью, а среди бугров и ям валялись булыжники, вывороченные из-под травы и почвы. А еще на этом поле стоял низенький дощатый помост – не то сцена для музыкантов, не то трибуна для оратора. Неужели эти евреи Джерси-Хоумстедз – такие остолопы, что собираются отплясывать тут кадриль? И убеждать самих себя, что они в самом деле поселились на “Диком Западе”? Вот они стали выходить с корзинками из своих низеньких бетонных домов – эти деревенские евреи, лесные евреи, эти портные и их жены. Розе показалось, что они всем своим видом молят об общественном святилище – о городском многоквартирном доме, где их страдания могли бы вылиться в более уместные формы. Вместо этого они мучились здесь, на беспощадном солнцепеке. Да поможет им Бог. Вокруг помоста женщины расправляли одеяла и подстилки – насколько их вообще можно было расправить на этой неровной, кочковатой земле. Потом они разложили корзинки с едой – и приступили в солнечной тиши к тому, что лишь условно можно было назвать пикником.
Неподалеку стояла пустая маленькая трибуна, украшенная флагами, и три складных стула. Для чего же ее поставили? Роза надеялась, что не успеет этого узнать. Предвидя, что ей будет скучно, она захватила с собой из машины биографию Линкольна, чтобы с головой уйти в прозу Сэндберга до того часа, когда придется снова садиться в “Паккард” и, преодолевая тошноту, возвращаться к цивилизации. Здесь она уже на все нагляделась. День, начавшийся с совершенно бредового плана, который Альберт всерьез предложил Розе, уже закончился. Роза твердо решила, что никогда и ни за что не поселится в этом месте – и ее решимость была крепче титанового шнура.
Альберт подвел ее к одеялу, на котором устроились тот еврей-крестьянин в рабочем комбинезоне, Самановиц, и его жена Йетта. Роза попыталась уклониться от светских любезностей. Йетта Самановиц напоминала чью-то бабушку с зернистой черно-белой фотографии, портрет старушки из какого-нибудь то ли польского, то ли русского городишки – в рамке или медальоне. С той только разницей, что эта седенькая старушка нагнулась к Розе и протянула ей тарелку с яичным салатом, маринованными огурцами и бутербродами с рубленой печенкой (господи, это же надо – есть печенку в такую жару!) и проговорила на безупречном английском:
– Угощайтесь. И возьмите стакан чаю. Вам нужно было прихватить шляпку от солнца. Если хотите, я могу сходить в дом и принести свою.
– Спасибо, не нужно.
Титановый шнур Розиной непреклонности лишь натянулся еще крепче – словно один его конец прибили к небесам, а второй обмотали вокруг ядра Земли, так что посередине оказалась как раз эта треклятая поляна. Но уже через минуту, когда Альберт и сопровождавшие его товарищи – фермер и клерк-прилипала – поднялись на ту маленькую сцену под палящим солнцем и замахали руками, Роза поняла, что сейчас Альберт обратится к собранию – тому собранию, какое представляли собой эти людишки, рассевшиеся там и сям на соломе, эти евреи, парализованные, будто насекомые, безжалостным солнечным светом. И вот тогда Роза почувствовала, что металлический шнур внутри нее вдруг закручивается кренделем.
Альберт и фермер уселись на стулья, а на трибуну взошел тот, клеркообразный, и принялся громко кашлять в ладонь, пытаясь без микрофона завладеть вниманием публики. Впрочем, утихомирить всех, кроме детей, оказалось делом нетрудным. Он представил слушателям Альберта Циммера – особого гостя из Нью-Йорка, “важного организатора и оратора”. Да уж, подумала Роза, здесь-то Альберт сойдет за важную фигуру – по принципу: “одноглазый в стране слепых”. Может быть, в этом и заключался секрет притягательности. Другой вопрос – надолго ли ему удастся сохранить ореол этой взятой напрокат важности, если он переберется сюда насовсем? Само это место, думала Роза, способно уничтожить все важное.