«Может, утресь проехал, покуда на речку ходила? И ждёт меня у поскотины? — Вскочила с лавки, накинула платок на голову, собираясь бежать, и села. — Кресна его караулила у окна. Она бы не пропустила. Неужто раздумал? Неужто смеялся? Неужто, когда о любви говорил, чёрное думал… Богородица дева, прости меня, грешную, што такое про Ваню подумала».
— Эй, Ксюха, — донеслось с печки, — не забудь растопить печку да яичню на ужин зажарить. Да сала свиного не пожалей. Слышь, што я наказываю?
— Слышу, тётка Матрёна.
И опять за своё: «А вдруг разлюбил? Да как же это могло стрястись. Вчера в полдень, наказывал, чтоб ждала его поутру. Поутру, а скоро смеркаться начнет. На прииск бежать? А ежели разминемся по дороге? А вдруг случилось што? Может, в шахту зашел, а его придавило. Может, конь под гору разнес?..»— и, отбросив веретено, опрометью кинулась из избы. Босая, простоволосая бежала на прииск, где по дороге, где, спрямляя путь, таежными узкими тропами. Бежала так быстро, как только могла. Казалось, ещё десяток шагов и упадет задохнувшись. Но все же бежала. И десять, и сто, и тысячу шагов, и каждый шаг казался последним.
Под самым перевалом, выбежав из густых пихтачей, столкнулась с Ариной. Увидев Ксюшу, Арина растерянно оглянулась по сторонам, ища места, где можно было бы схорониться, но поняла, что прятаться поздно, и остановилась. Стояла, опустив — заплаканные глаза, стараясь не смотреть на крестницу.
Ксюша увидела заплаканные глаза и растерянность крестной. Вскрикнула громко:
— Беда стряслась? Ваня!
— Беда!
У Ксюши сразу и усталость прошла. Тело — натянутая тетива, хоть десять вёрст ещё в гору, только б схватить беду, побороть. Подбежала к Арине, затормошила её. S
— Жив? Што стряслось? Да говори, кресна, говори. Где он?
На вопросы ответить легче, чем рассказать, и Арина ответила, все так же смотря под ноги:
— Жив… В город уехал…
— Как в город? Да говори ты.
— Подожди. Ноги не держат. Присяду… — и отойдя к обочине, упала на траву.
— Ксюшенька, родная, сядь, солнышко, рядышком, теперича ничего не поделать. Такое стряслось, ума приложить не могу. Вчерась под вечер приехал на прииск Устин.
— Он в город уехал. В обед, — перебила Ксюша.
— Знаю, что в город, в обед, да, видать, завернул на прииск и прямо к Ванюшке. Кричал, сказывают, на Ваньшу-то: прямо хоть святых выноси. Срамил его всяко. Вызнал Устин про убег и сразу с убега начал. И пошел, и пошел… А потом бросил Ваньшу-то, как куль, в ходок и увез. Может, в город увез, может, ещё куда. Семше настрого наказал: смотри за Ксюхой в оба. Глаз не спускай. Кто-то выдал вас, Ксюшенька, я так мерекаю. Не иначе, как поп на рубли польстился. Больше-то некому.
Тут и Ксюшу оставили силы, но она продолжала стоять. Только пошатывалась.
«Кто же выдал? Поп?» — и увидела, словно со стороны, как бросилась она на колени перед Устином, как просила:
— Дядя, благослови нас с Ванюшкой.
Увидела как отшатнулся Устин. Увидела его сжатый кулак, услышала злой хрипящий шепот:
— Сдурели вы оба…
Оба! Догадался Устин. Может, не совсем догадался, а закралось у него подозрение. Вернулся на прииск.
— Я сама, кресна, выдала. Сама. До последнего часу верила дяде. Сама…
…Вечером приехал домой Симеон. Ночевать не остался, а сразу же приказал Ксюше:
— Собирайся, на прииск со мной поедешь. Станешь робить на промывалке. Да смотри у меня, с прииска никуда, а не то, — погрозил кулаком, совсем как Устин. Куда обычная мешковатость девалась. Голос окреп. Шаг шире стал. Даже Матрёна сробела перед старшим сыном, хотела заспорить: «А кто картопки станет копать? Я, што ли?», но посмотрела на суровое лицо Симеона и сникла. Только вздохнула. «Придется никак самой гоношиться. А корову доить? А постирушки разные? Хлебы печь? Все как есть придется самой. Рази за батраками усмотришь?»
…Первые дни дорога шла по унылой осенней степи. За горизонтом узкой каемкой виднелись горы. С каждым оборотом колеса они становились все меньше, все ниже, будто грозовая туча, неровная, изодранная ветрами, медленно уплывала за горизонт.
Тянулись поля с поспевающими хлебами и редкими березками — зелёными островками среди желтого моря.
Встречались речушки, ленивые, сонные, все в камышах. Извертелись они, искрутились, будто не хотели бежать по этой плоской, сонной пожелтевшей равнине.
Завернувшись в рыжий шабур, Ванюшка сидел в коробке тряского ходка и переживал свою неудачу.
«…С Ксюхой и попрощаться-то не успел. Што там она теперь нагрезила на меня. Сбежал, мол, трекнулся, как Тришка соседский. О-ох! Неужто думает, трус я? Не дай бог ещё девки узнают да парням расскажут. Засмеют. В село не вертайся…»
Становилось жарко, неудобно лежать. Ванюшка ворочался, кряхтел, волчонком смотрел на отца.
«Везет, как бычка на бойню. Не трус я вовсе. Не трус. Возьму вот упрусь посередь дороги и не поеду. Не маленький, чать».
Чем больше думал Ванюшка, тем больше вспоминалось обид. «Обожди… Я те разом как-нибудь срежу. Будешь помнить меня, как возьму за грудки», — бурчал Ванюшка.
— Ты пошто раскряхтелся, как стельная корова в болоте? А-а?
Насмешливый голос отца разом прогнал Ванюшкины думы.
— Ежели животом умаялся, так коней придержу. Облегчись.
Издевка в словах отца. Заежился, завозился Ванюшка, потянул голову в плечи. Где там брать отца за грудки, только что в думках.
— Ну-у, — напомнил Устин толчком кулака,
— Нет, тятя, живот не болит.
— Добро. Может, в селе што забыл? Ну-у?
— Чего мне в селе позабыть. Вроде бы нечего.
— Ну-ну. Тогда не кряхти, как баба на сносях.
Широкая ровная степь. Местами ещё зелёная с лета. Запах полыни. Огромный коршун, распластав по небу чёрные крылья, кружил, высматривая добычу.
Ванюшка пенял на себя за робость перед отцом и, отвернувшись, вновь набирался решимости.
«Оглобли у ходка тайком подпилю, коню в шлею шило воткну. Ка-ак под гору конь разнесет да ходок об лесину… Неделю будет бока чесать. Так и сделаю. Непременно, — и снова сникал. — А если дознается? Зарывайся в землю, все одно на свет вытащит. Не видать мне воли, пока он жив. И счастья мне не видать. — Сопел. Завистливо смотрел на кулаки отца. — Мне бы такие…»
За жалостью к самому себе Ксюша вспоминалась все реже.
…Так проходили первые дни. Потом дорога пошла перелесками, широкими поймами рек. Лошади катили ходок возле небольших озерков, заросших с берега камышом. За озерами — бор. Сплошным ковром брусничник, а по зелёному полю красные бусинки ягод.
Ванюшка оживился: такое видел впервые, да и не умел горевать подолгу. В Рогачёве любили повторять, что сегодняшний. морок светлее вчерашнего солнышка. Ванюшка тоже так думал.
Впереди город!
Ванюшка пытался представить его. Мысленно громоздил друг на друга деревянные избы: так ему рисовались большие дома.
Устин же становился все мрачней и угрюмей. Ванюшка тешил себя: «Совесть небось грызет. Да как же не грызть-то. Родному сыну встал поперек дороги». И выжидал время, чтобы снова завести разговор о Ксюше и о женитьбе. «Проедем озерко, бор пойдёт. Дорога тряская, шагом поедем. Там и скажу. Все, што думаю. Прямо скажу. Без всякой утайки».
Но оставались позади боры, перелески, озера — Ванюшка молчал. Вздыхал, вздыхал и решил, наконец, отложить разговор до города: «Есть ещё время. Пускай его напрочь совесть замучит. Ишь, какой пасмурный стал».
Устин и верно, как туча. Беспокоил его предстоящий суд. Робость одолевала. Впору завернуть лошадей обратно.
«Как оно повернется там? Господи! В тайге и страшно порой, а понятно все. А тут — суд…» Вспомнил сколько односельчан вызывали на суд, а вернулся из них один только Тришкин отец и за тем укрепилось прозвище: «Кешка тюремный», хоть Кешка и клялся, что в тюрьме не сидел. Прозвище на селе — что родимое пятно на лице, не отмоешь. Все на селе сторонились Кешку: тюремный. И за Тришку по тому же самому девки замуж не шли. Зазорно!
К городу подъехали ночью. Он раскинулся на другой стороне широкой реки и сверкал россыпью огней. Отблески их ложились на воду тонкими золотистыми струнами. Откуда-то доносилась музыка. Заночевали на этом берегу.
Всю ночь Ванюшка проворочался с боку на бок, а рано утром уже был на ногах. Густой туман плыл над рекой, и города не было видно. Сном показались и вереницы огней, и музыка.
Взошло солнце. Туман сел. Стали видны купола церквей. Золоченые, залитые ярким утренним солнцем, они блестели и искрились над серой мутью тумана.
— Эй, Ваньша, паром подошёл, — раздался из тумана голос отца.
— Бегу, тятя, бегу, — Ванюшка нырнул в густой, холодный туман, подбежал к отцу. — Тять, я город видал чичас. Дивно-то как, даже сказать не могу.
— Рад, небось, што я тебя с собой позвал?
— Как рад-то еще.