— Так, может, управительство бросишь? — оборвал его Симеон. — Не бросишь. Перво-наперво ты как обещал батьке? До его приезда будешь работать. Обещал? И с породой этой, сам говоришь, надвое может статься. Не будет воды — тебя засмеют: напугался, натрещал, как сорока; вода прорвется, да не дай бог, ещё прихватит кого, сам себе места потом не найдешь: в самое, мол, тяжёлое время шахту-то бросил. На моей душе грех, — Симеон говорил все спокойнее, в последних словах появилась задушевность, вроде он сам сожалел, что Иван Иванович поставил себя в такое трудное положение. — Вот ты говоришь: тревожусь за товарищей. Правду, поди, говоришь, вот и сделай так: поставь в этот забой самых наипервейших забойщиков и сам возле них побудь. При тебе ничего не стрясется, а ежели и стрясется, ты тут на месте сразу приметишь неладное и што надо сделаешь.
— Никто из рабочих в этот забой не пойдёт, — но в голосе Ивана Ивановича уже нет прежней твердости.
Симеон вызвал Михея, начал говорить, стараясь даже в интонациях подражать отцу:
— Ты знаешь забой с мяснигой? Потеет он. Может воду прорвать. Так я подумал, робить в нем все одно надо, но раз забой трудный, буду платить тебе вдвое — полтора рубля за поденку. — Увидя протестующий жест Михея, понял: одними деньгами тут не возьмешь, и сразу перестроился — Про деньги — к слову пришлось. Я другое хочу сказать. Ты у нас самый опытный, ежели кого другого поставить туда, на мяснигу, — греха не минуешь, а ты… ты сможешь. И с Иван Иванычем мы сговорились, он рядом будет все время. У тебя кто подручный?
— Вавила.
— Трус?
— Нет, не трус.
— Скажи, я и ему плачу вдвое. Да хорошенько все обскажи. Ежели не трус, да не лукавый человек, так вместо себя никого в тяжелый забой не допустит. А остановить этот забой не могу. Верь слову. Нельзя никак. Сговорились?
— Подумаю.
— Подумай. На тебя, Михей, вся надежда. Я сам пойду с тобой в этот забой. От меня, понимаешь, толку-то не так уж и много, но где надобно пособлю, силушка есть.
Михей прихитрился брать «мяснигу» подрубкой. Вырубит кайлой проушину-щель, а потом спускает глыбы на почву. Ничего, получалось. На третий день начал подруб, а из него — вода. Вначале струйкой, потом сильнее, сильнее и хлынула валом. Крепь затрещала.
— Бежим, — крикнул Михей Вавиле.
Высота штрека — аршин двенадцать вершков. Бежали согнувшись, аж колени стукали в подбородок. Местами ползли на карачках, а вода прибывала. Добежали до шурфа — воды до колена. Выбрались «на-гора» — долго дрожь унять не могли.
Узнав про беду, Симеон прибежал на шурф. Рабочие спускали в ствол новые водоотливные помпы. Старатели привыкли бороться с водой, каждый знал своё место. Изредка доносились короткие команды Ивана Ивановича или Вавилы.
— Скобку.
— Скобку, братцы, скорее, скобку, — закричал Симеон.
— Очуп крепить.
— Очуп давайте крепить скорей, братцы, — опять закричал Симеон и, сбросив поддевку, кинулся к очупу, но его оттолкнули.
— Не лезь под руку.
Симеон отошёл.
— Начинай качать.
— Тащи новую помпу.
Все новые помпы вступали в работу, выбрасывая в канаву струи воды. Она пенилась, словно пиво, переполняла канаву, мутной струей вливалась в прозрачные воды ключа и долго ещё Безымянка бежала двухструйной — зелёная, чистая под правым берегом и мутная, с грязной пеной — под левым.
Спущена последняя помпа. На отвале лежат запасные. Но их уже некуда ставить. Вавила отошёл от брёвна, снял бродни и стал выкручивать мокрые портянки. На душе и празднично и тревожно.
Подумал: «Надо собрать рабочих, рассказать про жадность хозяев, про катастрофу в забое», но понял: слушать не будут. Сейчас каждый ещё переживает напряжение борьбы. Празднует в душе небольшую победу. Ведь вот как устроен рабочий: чужое спасал, хозяйское — а доволен победой, как будто спасал своё, кровное. Разговаривать придется потом.
Рядом на брёвна сели Михей и Иван Иванович. Потом подошёл Симеон. Весь потный. Как будто устал больше всех.
— Иван Иваныч, а што же дальше? — спросил он.
— Э-э, — Иван Иванович махнул рукой, — если воды немного скопилась где-нибудь в пустоте — откачаем. Если Безымянка в забой прорвалась… — снова махнул рукой.
Возбуждение спадало. У шурфа двадцать человек, мерно сгибаясь, качали очупы десятка помп. Вавила перехватил несколько гневных взглядов, брошенных в сторону Симеона. «Пожалуй, можно поговорить с товарищами. Такой случай никак нельзя пропустить. — Он поднялся. И снова сел. — А через два дня полицейские будут допрашивать: «Откуда у тебя подложный паспорт?» Придется разговаривать с каждым в отдельности».
— Симеон Устиныч, люди работали хорошо. Ты видел сам, — напомнил Иван Иванович.
— Видел, видел.
— Считаю, не грех бы сказать им спасибо.
— Беспременно скажу. — Симеон поднялся и крикнул — Спасибо вам, братцы. Спасибо, — поклонился низко. — Примите от меня по четверти пива. А Михею с Вавилой — пускай будет праздник на весь день.
— И тебе спасибо, хозяин. Ура! — Не в лад, но громко закричали рабочие, качавшие помпы.
Вавила всматривался в их лица и пытался понять, кто из них написал на доске «Долой войну». «Не поймешь. Пожалуй, прав Михей, кто-то с Новосельского краю. Надо сходить туда».
Весь свой праздничный день Вавила с Михеем провели у новоселов. Ходили от одного к другому, разговаривали о том, о сем, осторожно заводили речь о «деревянной прокламации». Все слышали о ней, но предпочитали много не болтать — долго ли до греха. «И грамотных-то в Рогачёве — раз-два и обчелся, а кто писал, не найдешь», — сокрушался Вавила.
Уже под вечер Вавила с Михеем забрели в маленькую избенку. Хозяин — приземистый, лысоватый — сидел на низкой скамейке и, зажав в коленях женский ботинок, набивал каблук: проколет шилом, вставит деревянную шпильку и ловко, привычно забьет её молотком.
— Здравствуйте, Арон Моисеевич, — почтительно сказал Михей, и сразу понял Вавила: Арона Моисеевича уважают. Огляделся. Возле окна — верстак с тисками, напильники, ведро, проржавевшее с новым вставленным дном, и понял причину этого уважения.
— Здравствуйте. — Привычно оглядел обутки Михея: целы, чинить не надо. В руках ни котелка, ни цибарки, ни чугунка. Продолжая вставлять деревянные шпильки в каблук, кивнул на порог — Сядьте, пожалуйста, и не закрывайте мне свет. Вот так. А теперь, Михей, познакомьте меня с вашим товарищем.
— Вавилой его зовут, мой подручный в забое.
— Я фронтовик, — сказал Вавила значительно.
— На фронте встречаются всякие люди, — так же значительно ответил Арон Моисеевич и поверх очков оглядел Вавилу. — Есть у вас ко мне дело? Подождите, пожалуйста, Вавила… Это не вы, извините за любопытство, устроили на прииске школу?
— Я.
Арон Моисеевич отложил молоток, спросил с интересом — Какое собственно дело вас ко мне привело?
— Да вот, мимо шли, Михей меня захотел познакомить…
— Я сам до вас собирался, — сказал спокойно Арон Моисеевич, — ведь первая школа в нашей округе… К тому же… доска… — и замолчал.
Вавила наклонился к Арону.
— Во-во…
Они смотрели друг другу в глаза, и каждый ждал, что скажет другой.
Когда Вавила шёл обратно на прииск, было уже темно. Деревня как вымерла. Только собаки лениво тявкали по дворам. Их лай, как затесы в тайге, указывал Вавиле дорогу.
«И не Арон Моисеевич? Кто же? Он сказал: «Ищите на прииске, среди своего народа. В нашем краю такого нет, поручусь седой головой. Где же искать?»
И тут из темноты, почти рядом неожиданный шепот:
— Вавила никак?
Голос девичий, певучий. Удивился Вавила. Остановился.
— Я. Кто меня?
— Не признал? А я тебя сразу… — послышался не то вздох, не то огорченный смешок. Девушка подошла совсем близко. — На прииск идешь? И я пойду с тобой до поскотины… У нас корова домой не пришла.
— Что ж, пойдем. Только кто в такой темноте ищет коров?
— Велено… Может, ботало где услышу,
Замолчали.
Недалеко на гриве рявкнул козел. Девушка ойкнула,
Вавила рассмеялся.
— Испугалась?
— Козла-то? Нимало. Про своё грезила, а он заревел невпопад. — Опять замолчала. Видно, ждала, что скажет Вавила, и не дождавшись, огорченно вздохнула. — Темноты я боюсь и… леших. У них осенью свадьбы. Они осенью бесятся. Я как зайду в тайгу — хоть ночью, хоть днём — так сразу сарафан наизнанку и крестик в руку. Иначе от них не спасешься, заголосят, замяукают, защекотят. А я щекотки больше леших боюсь.
— И сейчас у тебя сарафан наизнанку?
— Ну уж. Вдвоем иду, с мужиком.
— А домой как пойдешь в темноте от поскотины?
— Так и пойду. Какое тебе дело?
Вавила понял: боится она обратной дороги — и решил: «Придется проводить до дома».
— Ты хоть имя скажи, — попросил он.
— Неужто ещё не признал? Лушка я, Лушка. Ты же меня Утишной звал и хлеба просил продать. — Голос у Лушки певучий, и в нем упрек слышится. — А я тебя сразу признала. В то воскресенье еще, как ты Егоршева Петьку за руку вел. У нас мужики с сарынью не водятся. Срамота, говорят. Бабье дело. А мы шишку-то рядом били. Не видел?