Послышался восторженный детский смех.
— Добежала до лесу да юрк в нору! Пришла маленько в себя и спрашивает: ножки, ножки, вы чего делали? А мы все бежали, Лису от собак спасали. Глазки, глазки, вы чего делали? Мы все глядели, куды бежать сподрушнее. Ушки, ушки, а вы чего делали? А мы слушали, нет ли кого с боку да спереди. А ты, хвост? А я, хвост, меж ног путался, Лисе бежать мешал! Рассердилась лиса на свой хвост и говорит: нате, собаки, дерите его! Она и высунула ево из норы-то. Собаки во хвост вчепилися и всю Лису из норы выволокли.
Меерсон начал слезать с печи.
— Что, батюшко, пробудивсё? — Старуха отложила прялку. — Невестка-то к ковхозной скотине ушла, а сын лошадь запрягать. Вот у нас тут и рукотерник у рукомойника.
— Хорошо, хорошо, — пробормотал Меерсон, надевая бурки. Накинул на плечи меховую бекешу, без шапки вышел в холодные сени. Не найдя уборной, он выбрался через ворота в огород и завернул за угол хлева.
Перед ним открылась удивительная картина. Никогда в жизни не видел он зимнего солнечного восхода. Над лесами, над белыми снегами полей бесшумно вставал зоревой розово-красный разлив. Со всех сторон слышались какие-то странные булькающие звуки.
Деревня была выстроена на заметно высоком уровне. Внизу, за темными болотными перелесками, четко дымили другие деревни. Шибановская колокольня, которая и была сегодня нужна, маячила как бы совсем рядом. Почему же ему сказали вчера, что до Шибанихи больше пятнадцати верст? Да потому, что дорога даже зимою идет в обход болота.
Довольный своей догадливостью, Меерсон поднял воротник бекеши (уши зябли), наскоро сделал несколько приседаний и направился было в избу, но увидел одно непонятное представление.
Прямиком по снежному полю, без всяких дорог, вышагивала фигура какого-то мужика в коричневой шубе. Мужик приближался. Он топал по снегу как по асфальту, шел, как Христос по водам.
Свежо было и голове и ушам, но пришлось еще потерпеть: Яков Наумович ждал мужика. Но чего же ждать? Нельзя ли и самому прямо по снегу пойти навстречу аборигену?
Ногою, обутой в белую бурку, Меерсон топнул по насту. На снегу даже не осталось следа каблука. Ступил и сделал два шага. Бурая, причем рваная шуба бежала уже соседним огородом, держа под мышкой букет зеленых сосновых веток.
— Эй! — позвал Меерсон. — Здравствуйте, милейший. Что это вы несете?
— Да вот, лапок на помело. — Шуба остановилась и подошла поближе. — Доброго здоровья.
«Кажется, этот человек был вчера у часовни», — подумал Меерсон и сказал:
— Я не имел представления, что можно ходить по снегу. Скажи-ка, милейший, а сможешь ты пройти прямо в ту деревню?
— В Шибаниху-то? — Мужик широкими, тоже рваными валенками сделал от холода перепляс. — Да как сказать. Мне можно, тебе нельзя.
— Почему же нельзя именно мне?
— Ежели бегом, так можно, — в задумчивости сказала шуба.
— Так, так. Значит, бегом? Марш, марш вперед, рабочий народ. Прикажете мелкими перебежками? Что ж, милейший, благодарю за ваши рекомендации.
— Не на чем! — Шуба, не замечая меерсоновского негодования, ускакала за баню.
«Вполне гоголевский типаж! — подумал Яков Наумович. — Но кто из нас бегать будет, это еще посмотрим».
Солнце всходило.
Старуха щепала в избе лучину. Сына ее с лошадью все еще не было. Ребятишки уже заняли печь.
— Видно, супонь убежал искать, — оправдывалась старуха. — Супонь-то у нас худая, веревошная.
«Зачем лошадь?» — подумал Меерсон. Помывшись и обсушив лицо собственным полотенцем, он ощутил прилив альтруизма. Неожиданно для себя решительно заявил:
— Очень был рад у вас ночевать! Скажите сыну, что подвода не требуется. Пойду пешком, прямо по снегу.
— Да что ты, батюшко? Куды? Ведь сцяс самовар скипит! — Старуха даже расстроилась и отложила прялку.
Но Меерсон не стал ждать самовара. Проверил в портфеле оставшиеся деньги, застегнул бекешу, надел пыжиковую шапку, перчатки:
— Скажите сыну, что в подводе нет необходимости.
И (опять же очень довольный собою) покинул избу. Он вышел за огороды.
Наст, казалось, звенел, и снег под каблуками просто надрывался от скрипа. Вокруг было так много этого снега, так яростно светило восходящее солнце, что глаза начали было слепнуть. Но вскоре привыкли. Морозный воздух саднил в бронхах. «Куда спешить? — подумал Яков Наумович. — Тут не более шести километров».
За изгородями открылся широкий белый простор.
Поле шло под уклон, к болоту, поросшему ивняком и редкими сосенками. Меерсон вспомнил о шоколадной плитке, на ходу открыл сумку и отломил две порции. Подумал: «Через час-полтора можно достигнуть Шибанихи. К вечеру буду в Ольховице. Послезавтра есть возможность попасть в райцентр. Пора, давно пора звонить или ехать в Вологду! Редактор «Красного Севера» Турло уже в Архангельске. Обещал же помочь… Сколько можно ждать?» Хотелось в Москву, в крайнем случае в Ленинград или даже в Архангельск, но Меерсон терпеливо ждал перевода. Он был уверен в себе, надо было просто иметь терпение.
Слепящие белые поля плавились серебряным, призрачно дрожащим морозным маревом. Какое-то гортанное бульканье слышалось в воздухе. Вдруг раздался еще более странный звук — широкий и мощный. Что это? Словно шелест какой-то грандиозной книги. Яков Наумович в недоумении остановился. Прислушался. Но шелест не повторился. Одни какие-то булькающие звуки доносились с болота. Вот они, ближе и ближе. Лишь подойдя к токовищу метров на пятьдесят, Меерсон понял, что это тетерева. Птицы тяжело, одна за другой, снимались и улетали к лесу. Он насчитал их больше десятка и пошел дальше. Там и тут, на снегу, видны были шарики заячьего помета. Старые следы, тоже, видимо, заячьи, выветренные и выпуклые, виднелись по насту снежными бородавками. Болото и дальний лес заслонили колокольню Шибанихи, но пешеход ориентировался теперь по солнцу. Оно вставало еще выше и уже начало пригревать. Странный, широкий и мощный звук, похожий на шелест свежей, раздираемой перед сном простыни, вновь удивил и даже напугал путника. Что это? Яков Наумович остановился, сделал шаг, второй, и вдруг наст под ним раскололся и слегка осел с тем же самым характерным шелестом.
Он не понял вначале, чем грозит ему этот широкий шелест, но зашагал быстрей. Болото едва началось. Наст, правда широкими пластами, начал обрушиваться все чаще. И вдруг нога провалилась в снег по колено: синий, крупичатый, снег этот посыпался за голенище. Меерсон вылез на твердое место. Шагнул, но через два метра провалился в снег по пояс.
Родившийся где-то внутри живота, страх объял его всего. Яков Наумович попробовал успокоиться и осмыслить случившееся. Осмыслил, понял и ужаснулся еще больше. В отчаянии он влез на снежную корку, однако наст снова обрушился. Меерсон влезал и влезал на снежную бровку, наст же, точь-в-точь как лед на воде, обваливался и обваливался. Путник то и дело барахтался в глубоком снегу. Чуть ли не вплавь преодолевал он метр за метром. В рукава бекеши и в голенища бурок набился снег, перчатки были мокры. Руки и ноги начали мерзнуть.
Солнце подымалось выше и выше. Оно быстро и окончательно размягчало снежную корку наста…
Меерсон обессилел, выдохся и, охваченный страхом, замер в снегу. Голова его едва возвышалась над снежной бездной. Но какое-то странное неосознанное упрямство не позволяло ему кричать и звать на помощь… Отдышавшись и снова придя в себя, он увидел синее бездонное небо. Он отвернулся. Разглядел предательский край размягченного, ослабленного утренним солнцем наста. Над белой коркой плавилась дрожащая бесцветная пленка. Под коркой мерцала синеватая крупчатая кристаллическая масса. Совсем близко низкие бледно-зеленые сосенки безмолвно грелись на солнце. Рыжая хвостатая лиса, подняв лапку и сонно щурясь, глядела в сторону Меерсона. Он не заметил ее. Ноги в бурках и руки в перчатках заныли от холода. Яков Наумович собрал все силы и снова, как бы вплавь, начал выбираться из глубины болотного снега, наползать на край наста. Он наползал, а наст под ним рушился. Он руками, ногами и даже портфелем отпихивался от снежной сыпучей массы, пока не понял, что все это совершенно бесполезно. Силы кончились. Лиса, распушив хвост, удалилась от него легким быстрым наметом. Вскоре она остановилась, повернула на человека вострую мордочку и замерла, ждала, что будет дальше.
* * *
В ту ночь Акиндин Судейкин спал тоже что-то уж больно плохо: все кряхтел и ворочался. Думал сперва про Ундера, потом про корову. То, что скотина нынче колхозная, никак в голове не вмещалось, да только не это больше всего мучило Акиндина!
Не мог он никак забыть про тот глупый момент, когда потрошили поповский дом. Сопронов раскулачил сперва Жучка и поповских дочек. Наутро дошла очередь до Евграфа Миронова. Норовил обделать и Роговых, да не успел, приехала из Ольховицы милиция и увезли Игнаху в Залесную. Искали какого-то выселенца. И работки в Залесной было побольше… В тот вечер, когда Сопронов начал кулачить учительниц, Киндя сидел как раз у Евграфа. Одна поповна, вся в слезах, прибежала к Мироновым. Помогите, спасите, мол, а что можно было сделать? Евграф и сам с часу на час ждал незваных гостей, даже огня в лампе не зажигали. Киндя вышел тогда от Мироновых, а Селька-Шило тут и топчется. Увидел Селька Киндю и присел за колодец. «Что, Сильвестр, на посту нонче? — крикнул Судейкин. — Стой, батюшко, стой. Хорошее дело!»