на это, Макарыч? — задумчиво произнес дедушка.—В Двориках жизнь прожита. В могилах-то почти все курбатовские лежат. Как от этого уйти, и ума не приложу...
А вот приложи! На то и ум человеку дан, чтобы его к делам прикладывать.
Загадывал так,— продолжал дедушка, притиснув меня к себе,— пожить короткое время, поднять вот его на ноги да и на покой. Силы-то з себе много чую, а жить — тоска.
С чашками и чайницей на подносе вошла бабаня
■— До чего же дотолковались? — спросила она, присаживаясь у стола.
—Толкуем, крестная. Да вот еще Романа не спросили. Не знаем, как он...— Макарыч пересел ко мне и, весело подмигивая, похлопал себя по коленям.
Я с замиранием сердца ждал, что скажет мне Павел Макарыч. А сказать он мне должен был что-то важное. Но его лицо вдруг стало настороженным, он встал и быстро направился к двери. Бабаня тоже поднялась.
Дверь широко распахнулась. В горницу шагнул высокий человек в парусиновом костюме. Я сразу догадался, что это хозяин Павла Макарыча. На голове у него широкополая соломенная шляпа, показавшаяся Дашутке решетом.
Всё жизнь обсуждаете? — гулким басом спросил он, протягивая Павлу Макарычу шляпу.
Куда же от нее, проклятой, денешься, Митрий Федо-рыч? — развел руками дедушка.
Дмитрий Федорович провел рукой по пушистым темным усам и, подходя к столу, сказал:
Не вышло у меня, Макарыч.
Почему? — удивился тот.
—Да мальчишка какой-то...— посмеиваясь и недоуменно пожимая плечами, произнес Дмитрий Федорович.— Мальчишка... Удивительное дело! Приладился где-то за плетнем и кричит несообразное: «Ферапонт, от жиру пухлый, отдай Дашке Ляпуновой счастливую горошину!» Свислов от этих слов в липе переменился и ругаться принялся пуще пьяного галаха. Потешная какая-то несообразность. До утра разговор отложили.— Дмитрий Федорович кивнул в мою сторону и спросил: — Это за него ты просил меня, Макарыч?
—За него. Сделайте мне такое одолжение!
—Так, так,— забарабанил по столу пальцами Дмитрий Федорович, всматриваясь в меня.
Смотрела на меня и бабаня. В ее глазах беспокойство сменялось выражением покорности. Дедушка тоже смотрел, но хмуро. Среди взглядов и тишины я заробел и опустил глаза. Но робость была мгновенной. Мне вдруг захотелось сказать всем что-нибудь дерзкое. Как Акимка, я передернул плечами и бойко спросил:
—Чего на меня уставились, чисто на диво дивное? Дмитрий Федорович отвалился на спинку стула и захохотал.
—Вот это я понимаю! — И, неуклюже разводя руками, спросил: — У вас тут что же, все мальчишки такие ухари? Уважаю смелых!.. Тащи, Макарыч, поставец! Выпьем за будущего горкинского приказчика.— Он подошел ко мне, взял за вихор, запрокинул голову, заглянул в глаза.— Хорош! Молодец, больше мне сказать нечего.— И, оставив меня, повернулся к дедушке.— Малец мне по душе. Возьму к себе в заведение. Учить будет Макарыч. Ответ за душу человечью с него требуй. Мое дело за кормежку, за одежку ответ нести. Оклад годовой. Первый год по трешке в месяц, на наших харчах.
Дедушка хотел что-то сказать, но Дмитрий Федорович приподнял ладонь:
— Помолчи. Три рубля в месяц — тридцать шесть в год. Проработает год — посмотрим. В дело будет вникать — плату ему удвою; не будет — провожу. Согласен — так по рукам! Нет —мое почтение, извините!
Дедушка сидел, уронив голову. Я смотрел на него, и сердце у меня будто катилось куда-то и, вздрагивая, замирало. На мгновение в моих глазах все растеклось и посерело. Я вскочил и, ничего не видя перед собой, побежал из горницы.
16
Небо — в ярких мерцающих звездах, ночь — тихая, синяя, теплая. Где-то далеко-далеко и низко над землей в редких облаках запутался месяц. Я сижу на скамеечке возле дома, всматриваюсь в молчаливое движение ночи и жду, когда поднимется месяц. Поднимется — и будет светлее; а посветлеет — и мне будет лучше, легче, перестанет дрожать сердце. А дрожит оно от обиды. Только вот на кого же я обижаюсь! Понимать я стал многое, а как поступить с собой, не знаю. От дум у меня тяжелеет голова, ломит в висках. Я закрываю глаза, прижимаю веки пальцами и сижу в густой темноте, сижу долго, прислушиваясь к сонным шорохам ночи.
Сипло и зло залаяла свисловская цепная собака.
Я открыл глаза. Месяц стоял высоко среди чистого неба, и зеленоватый свет от него высветлил крышу на свисловском доме, выбелил тесовые ворота и забор, а от круто навитых возов положил на землю длинные фиолетовые тени с белыми просветами.
«А что, если взять да убежать? Все равно куда»,— подумал я уже, должно быть, в десятый раз и растосковался до слез. И так вдруг захотелось хоть краем глаза увидеть дедушку, бабаню... Ведь лучше, чем у них и с ними, мне еще, пожалуй, нигде, никогда не жилось.
Я осторожно перебрался через изгородь в палисадник и стал под кустом.
Окно открыто н задернуто белой занавеской. На ней — темная тень Павла Макарыча. В горнице позвякивают стаканами, пьют чай, беседуют. Громче и внятнее всех говорит Дмитрий Федорович. Голос у него твердый, раскатывающийся. А слова он не произносит, как все, а отрубает:
Прибыль у купца копеечная. Копейка за копейкой — глядь, и набежал рубль. А из рублей уже капитал сложить можно. У меня правило в торговле: на рубль пятак нажить. Хочешь — покупай, хочешь — помирай, а пятак на рублевку выкладывай. Кто ты — царь или нищий,— все одно я с тебя пятак наживу. Торговля — дело хитрое. Отец у меня с лотка по ярмаркам тульскими пряниками торговал, а я вот три первоклассных магазина имею, осенью четвертый открою. Да что магазин! Покупаю я и продаю все, что под руку попадет. Польза и мне и людям. Я, Данила Наумыч, не чета Свислову. Мне людей разорять смысла нет. Разорю — а кто же мне продавать будет? Кто в магазин за товарами придет? Вот у вас тут со всей округи Макарыч шерсть, холсты и кожи скупил. Пройди сёла, спроси, кого он обидел? Никого.
А что я тебя спрошу, Митрий Федорович, не осерчаешь? — тихо, но внятно сказал дедушка.
Денег взаймы спросишь? Не дам.
Какие деньги! — усмехнулся дедушка.— Нет... А вот думается мне... Лет, пожалуй, двадцать думается... Ведь что получается? Разделились люди на две половины. Вот, к примеру, ты, Свислов — люди денежные, оборотистые, слов нет. От ума там или еще от чего — гадать не станем. Только ведь получается-то вроде не так... Всё с мужика да с