платок, приподнял шляпу и, вытирая вспотевший лоб, крикнул: — Эй, кто там? Лошадей подавай!
Пока Яков Курденков разбирал вожжи и подъезжал, Дмитрий Федорович, махая платком в лицо, наказывал дедушке:
— Отобьешь, Данила Наумыч, телок — гони их за коло-бушкину межу, я там выпасы арендую. Макарыч знает. И запомни, Наумыч, его распоряжения, что мои.
19
Дедушка сидит усталый и скучный. Его большие руки лежат на коленях, и в их как бы сосредоточенном покое отражаются смирение и покорность судьбе.
С рук я перевожу взгляд на его лицо. Кажется, что дедушка спит. Мохнатые брови сдвинуты, а между ними лежит новая, не знакомая мне глубокая морщина. Щеки и виски запали. Он худой, словно после тяжелой болезни, и нездоровая бледность покрывает его высокий лоб. Только борода, как всегда, широкая и красивая. Я бы еще и еще раз прижался к нему, услышал гулкое биение сердца и с нежностью ощутил бы у себя на шее, на щеках шелковистую мягкость его бороды, да бабаня ворчит:
—Хватит уж вам друг на дружку глядеть! Не навек расстаетесь!
Она проплыла по избе. Широкие складки ее нарядной поневы с желтой подбойкой по подолу, шурша, раскачивались. На голове черный с фиолетовой каймой полушалок, заколотый под круглым тяжелым подбородком большой светлой булавкой. Она подошла к постели, взяла праздничную дедушкину поддевку и сказала:
—Поднимайся, Наумыч! Будет думать-то!
Дедушка встал, и его новые лапти жалобно заскрипели
—Душа млеет, Ивановна! Такая тоска, хоть кричи...
—Да что уж ты? — с укоризной воскликнула бабаня и хлопнула руками по складкам поневы — Ай мы на край света собрались? Да не уладится жизнь —> повернем оглобли назад. Изба-то — вот она! Одевайся. Макарыч, поди-ка, заждался нас...
Дедушка накинул бекешу на плечи и тихо промолвил:
—Видно, пойдем.
Они пошли на могилы — попрощаться с родными Меня не взяли.
—Незачем тебе туда ходить! — строго сказала бабаня.— У нас с дедом все там, а у тебя никого. Нелегко с родными прощаться. Ишь дедушка-то как мается!
Дедушке было тяжело покидать Дворики. Но дело решенное и слово дано. Мирское стадо допасет Курденков. Деньги за пропасное ему Павел Макарыч заплатил сполна. А дедушка завтра встанет за гуртоправа и погонит закупленный Мака-рычем и его хозяином скот по какому-то Борисоглебскому тракту на Балашовскую ярмарку. Гурт сбит за колобушкиной межой и завтра тронется в путь. Проводим дедушку — начнем снаряжаться и мы с бабаней. Я уже собран. Барабиха сшила мне три пары штанов из синей китайки, несколько рубашек да две пары тиковых исподников. Макарыч, когда ездил хозяина провожать, привез мне сапоги на высоких подборах, синюю поддевку и серую мерлушковую шапку.
Странно, но отъезда из Двориков я жду с таким же нетерпением и трепетом, с каким ждал приезда дедушки в Балаково. Мне ничего не жалко оставлять здесь... вот разве Дашутку с Акимкой... Найдутся ли там, куда я приеду, такие веселые и дружные ребятишки? Мне хорошо думать о них, гадать, где они сейчас. Дашутка с матерью в поле. Нынче зажинают свисловскую рожь. Нанялись по трешнице и по два пуда хлеба с десятины. В поле они ушли чуть свет. Мать так и не знает, что Дашутка и Акимка подожгли Свислова... Да и никто, кроме меня, ке знает. Может быть, бабаня? Но она, как и я, никому не скажет. И мы — я, Дашутка, Акимка — никому не скажем. Мы даже друг с другом не говорим о пожаре.
Карая Акимка продал Менякину за четвертную, а сверх денег выговорил сотню саманных кирпичей на починку избы и печного борова. Стенку уже заложили, а нынче старый боров разваливают. Утром шли мы с бабаней от Макарыча — Акимка раскачивает трубу на крыше и кричит:
—Ромка, приходи ластенят глядеть! Чудные! Полно гнездо, желторотые...
«Сбегаю, пока наши на могилках-то»,— решил я.
И только завернул за угол избы, как навстречу мне Акимка, черный от печной сажи, одни зубы да глаза блестят.
Ты далеко?
К тебе.
—Давай живее!— Он побежал впереди меня, оглядываясь и нетерпеливо покрикивая:— Давай проворнее, покамест мамка ушла!
Догнал я его в сенях. Он стоял, пританцовывая, у лестницы и сразу же, как я вбежал, стал быстро карабкаться по ней и пропал в темноте под крышей. Появился он так же быстро, как и пропал.
—Держи!— Акимка бросил мне кожаную сумку. Меня обдало пылью, но сумку я удержал в руках.
С лестницы он соскочил, как вихрь, перехватываясь одной рукой за слегу. Выхватил у меня сумку из рук и заговорил с обычной торопливостью:
—Видал, чего отыскалось? Нижние кирпичи из борова стал выворачивать— глядь, а она лежит! Тятькина! Когда его урядник в тюрьму увозил, сумку-то искали, искали... Мамка сказывала, все изрыли. Во!.. Пойдем-ка, чего покажу! — Он пнул пяткой дверь и махнул рукой, приглашая в избу.
Бросив сумку на стол, Акимка развязал ремешок и вытащил небольшую коробку. В ней, переложенные синими листочками, лежали фотографии. На одной у колонн стояла группа матросов. На другой два матроса сидели у круглого столика, а на столике — пузатая бутылка и рюмки на высоких ножках. С третьей фотографии на нас смотрел снятый по пояс матрос в лихо сдвинутой на ухо бескозырке. Это был Акимка, только большой, широкоплечий и чуть-чуть хмурый.
—Тятька? — боязливо спросил Акимка и посмотрел на меня. Зрачки его серых глаз расширились.— Тятька, да? — еще раз спросил он и, не дождавшись ответа, уверенно заявил:— Он! Окромя некому. На меня похожий. Я как глянул, сразу угадал. А тут вот еще чего...— Акимка вынул из сумки несколько тетрадей.— Гляди, скрозь исписанные. Читан, чего в них.— Он сунул мне одну из тетрадок.
На измятой и выцветшей зеленой обложке кривым, но крупным и четким почерком было написано:
«Бывальщины, сказки и сны Максима Пояркова».
—Тятькины! — восторженно воскликнул Акимка и, обежав стол, сел под божницей.— Читай!..— Он не знал, куда деть руки, и каждая жилочка на его лице подергивалась.
Акимкино волнение передалось и мне. Я долго не мог открыть тетрадочную обложку. Наконец дунул под нее.
—«Сон пятый, смешной и клятый»,— прочитал я и посмотрел на Акимку.
Чумазый, с полуоткрытым ртом, он словно застыл. Даже глаза не двигались.
—Читай,— произнес он, еле шевеля губами.
—«...Опять Дворики. Вот наказание! И наяву Дворики, и во сне они. К чему бы, думаю?.. Иду это по улице, а нигде ни человека, ни курицы, ни собаки. Повымирали, что ли, думаю, все дотла?