— Чем попа кормить?
Жили небогато, и война идет. А Тарас с лавки:
— Петушка зарежь, Ксю!
Тетка Ксения петуха зарезала, варить поставила, а попа все нет, а Тарас и просит:
— Ксю, дай супу, Ксю!
Всю жизнь так-то — Ксю да Ксю…
Попил Тарас бульону, а поп не едет — лошади слабые, сильных на фронт угнали, и говорит Тарас:
— Ксю, иди прощаться. Умираю.
Тетка к нему, в лоб целует, а он:
— Ксю, ляжь со мною.
Она и прилегла и ну его обнимать, целовать…
— Да не так, Ксю!
— А как же, Тарасеночек?
— Да как смолоду! Юбку сними, Ксю!
Пожалела его тетка Ксения, а он ее: тюль-тюль, да тюль-тюль, и умер.
Отлетела душа Тарасова…
А тут и поп во дворе. Тетка вскинулась, заголосила:
— Тарасеночек мой единственный!
Такой роман.
А Хаечкиному дедушке Господь послал смерть тихую. Скончался дедушка возле «Арсу», с улыбкою за детишками Хаечки наблюдая, и не заметил, как умер, на скамейке, на том бульваре, к которому всегда сердце рвется.
III
ЗВЕРИ НА БЛЮДЕ
— Бабушка, а черт есть?
— Спи, милая… Все есть.
Из разговора.
Щука по-жидовски и судьба-индейка
Не по сахару речка бежит,
По изюму рассыпается…
Щуку по-жидовски, а это блюдо так называется, и обид никаких, можно только с острым ножом изготовить. А если нож тупой — стараться нечего. Блюдо кропотливое, щука должна быть щукой, по-старинному фунтов на шесть брали… А то на Восстании в гастрономе продавщица рыбная меня до сердцебиения довела: щучьих детей подсовывала, а у самой в подсобке щучины заложены.
Я ей говорю:
Я — научный работник по этому делу. Люди за мной стоят знаменитые! Щуку ждут в моем исполнении! И если ты мне щуку какую надо не выдашь, я до твоего министра дойду. До суда! Придется тебе, девушка, апеллировать и денежки тратить, так что лучше сразу договоримся!
Щучка!
И, получив необходимую щуку, сперва очистим ее от чешуи, а потом взрезаем до самого хвоста. И щучье мясо из щуки вынимаем — чуть-чуть при коже оставим, а так все вынем, и еще прямую кишку. Прямая кишка в это съестное дело употребляется — у нас, в Белоруссии, евреи живут экономные, поэтому и кишка необходима, и печень, и голова, без жабр конечно, и молока с икрою, смотря по экземпляру… А теперь будем скоблить от костей и глядеть в оба — чтоб косточку какую не пропустить и рук своих не поранить. Вот! Булку белую размочим. И луку возьмем, головок десять. И рубить острым ножичком мелкомелко, посолить, поперчить и — через решето… А в конце яйцо прибавляется. Одно, и сырое. И рыбий фарш укладывается во всю щучью длину. Зашьем, и получается опять щука. И в кишку тоже фарш набивается, и в голову рыбью пустую — тоже фарш. А лишний останется — а у меня ничего лишнего не бывает, — я из него шарики скатываю. И в кастрюлю, варить, но секрет в том, сколько воды. Я никогда воду не прибавляю, а налью, чтобы она, щука, из воды высовывалася, но не слишком. И под крышкою кипит себе часа полтора.
Ну а остальное — по вкусу!
Одни — с хреном предпочитают свекольным. И с картошечкой разварною.
Другие — соус белый шафранный. Да еще медку туда…
А некоторые евреи — изюм отварной и лимон режут. Соус получается кисло-сладкий. Еврейский.
А Нестор Платонович, он — только с хреном! И чтобы моего собственного приготовления. Я хрен в ванной тру, плачу, Евочка капризничает, соседи — в неудовольствии, а Нестор коридором ходит в предвкушении и «Тилитомбу» насвистывает.
— Тилитомба! Тилитомба! Тилитомба! Песни пой!
…Пел дивно. Прямо как певец почти. Я за это пенье ему все прощала — и что ревновал меня, и что гулял с приятелями… Да!
А вечером, бывало, придут: брат его двоюродный — поп, жена брата, потом еврейкина дочка, Фаина, у нее дискант был, в хоре пела, — сойдутся все да как грянут «Узника»!.. Так вся москанализация с мест повскакивает! И к окошкам…
В войну ее уплотнили, и в здании ревтрибунал стоял, это уже при Хрущеве — нарсуд, а тогда — ревтрибунал. И от этого трибунала все девки детьми накачались. Одна, во — квашня! — смеялась: мне от Сталина подарок! А ее на сносях в тюрьму заключили. И того, у которого с ней было — из ревтрибунала, и его — в тюрьму.
А младенец, если родился, понятно где родился.
А выжил кто?..
А говорят, судьба — индейка! Не знаю, не знаю.
…Я помню двух индюков, его и ее, купленных на праздничное съедение прямо с деревенского двора, с веселой воли, и взятых на холодную веранду чужого дома.
Они сидели не двигаясь, бок о бок, индюк и индюшка, рядом с давно засохшим букетом астр. Они еще с надеждой клевали и пили, заводя назад голову, и ждали своей участи, любопытным оком в золотом ободке высматривая сквозь стекла человечью прекрасную жизнь. Как в аквариуме, плавали от розового пятна настольной лампы к багровым всплескам камина разнообразные люди, шевелили руками, открывали рты, не задумываясь, какое зрение у индийских кур и есть ли колбочки и палочки в их сетчатке, я и сама плавала под обреченным индюшачьим взглядом, и каждый, кто приезжал ко мне в ту долгую осень из близкой столицы, шутил:
— Судьба — индейка!
Но я не верила.
Первым в царство теней ушел индюк.
Вероятно, его птичья душа, отлетая, все оглядывалась на веранду, но мы были не вегетарианцы! О, как благоухало главное блюдо праздника, как лоснились жирные пупырчатые ножки птицы, а капелька брусничного варенья, скатившись с жареного крылышка, замирала на краю тарелки… Кстати, если и вправду судьба — индейка, то даже у индейки — своя судьба?
Вторую птицу ели в будни. Бульон был мутным, а сама индюшка, полдня кипевшая на малом огне, черства и солона.
— Надо было ее, мамочку, в духовке запечь со сметаной, тут бы глупенькая и помягчела, — сказал расслабившийся от сельского воздуха и выпитой водки внезапный гость, когда вилка, стукнувшись о сухую индюшачью лапку, отскочила и мерзко скрипнула по тарелке.
Но тут она, самолично порешившая обеих птиц, вскочила из-за стола, в сердцах грохнув стулом, и взмахнула кухонною тряпкой над столом, на котором было понаставлено всякой снеди, ею же приготовленной, а она всегда готовила много и впрок и держала на коленях тряпку на всякий случай — вот он и наступил, случай, чтоб перед вспотевшим носом глупого гостя — тряпкою, как флагом…
— Да я за свою жизнь столько нажарила индеек да кур, да цесарок с цесарями, что, если бы они враз поднялись, неба не стало бы видать из-за них, жареных!
Гость как мазанул вилкою, так и обмер. Верно, представилось ему небо, переливающееся, как китайский атлас или японский нейлон, а по нему жареные индюшки летят. А вдруг такая птица сорвется с небес и — прямо в руки. И не только гость, пусть его, гостя! и хозяева замечтались, или вспомнился им праздничный индюк взамен его неказистой подруги, но она — вот вредная старуха! заголосила, причитая, будто кто уж так виноват в индюшачьей гибели до Божьего срока, будто не она сама накануне смачно стряпала из индюшачьего сердца и индюшачьей печени густой сочный паштет:
— Бедная, бедная! Это ведь как птичка напереживалась, пока на веранде жила да сюда глядела, да это страшно подумать, видели, как мужа ее едят. Вот у нее с горя мясо-то и прогоркло!
Остановись, читатель!
— Иногда мне сдается, что эта старуха — моя судьба. И почему бы судьбе не быть хромой на ногу?
…Она пришла незваною. Теперь не верит никто — думают, что по объявлению или через знакомых. Ее хищно вырезанные ноздри говорили о страстях, а линия скул — о возможной красоте. Перевязав девочку шарфом, она схватила ускользающую таксу — на воздух! В помещении я задыхаюсь! — с грохотом отворила дверь, и все трое побежали прочь: такса стала прихрамывать, как старуха, а старуха крикнула не обернувшись — дома сиди!
— А ты — дома сиди! — повторяла она всегда и сердясь.
— Сиди, пиши, если работа у тебя не ежедневная. Такое ваше дело интеллигентское! Большевик Глеб Пантелеймонович и его ученая жена Ольга всю жизнь писали. Маршал — я со вторым моим мужем, Нестором Платоновичем, дачу ему караулила и котел углем топила — сперва не писал, как я его ни понукала, а пришла пора: ослеп, и ординарцев у него убрали, и адъютантов нету, а ему охота приспичила писать… Так что лучше пиши, пока здорова и глаза в сохранности. Писатели, которым я служила, писали с самого раннего утра и до глубокой ночи, целыми семьями, и детей своих к такому же поведению приучали. А если тебе в жизни ничего другого не открылось — обо мне пиши!