жила в тревожном, порою почти экстатическом ожидании «баланса», и когда в цирке я услыхал это слово, оно тотчас выволокло на еще не остывшую от лошадей Манжелли арену нашу Марию, ее сослуживцев: Ивана Степановича, Гавриила Меировича, Анну Устиновну, Нину Антоновну — они цугом двигались за ним.
Мария не говорила, нравится ли ей работа, о такой ли она мечтала, стоило ли штурмовать два института, не допытывалась, отчего баланс и план непрерывно кровоточили и, казалось, вот-вот падут в изнеможении. Обсуждались слова Ивана Степановича и слова Гавриила Меировича, отношение к делу Гавриила Меировича и отношение к делу Ивана Степановича. Если бы в ту пору племянника спросили, знает ли он двоих, что стояли над люлькой новой экономики, он бы гордо назвал Ивана Степановича и Гавриила Меировича. Потом, услыхав однажды имена подлинных отцов, он отнесся к новеньким с ревностным недоверием, во всяком случае, некоторое время было четверо, и для себя он упорно не хотел выяснить, кто главнее: Карл, Иван, Фридрих или Гавриил.
Экономика, та крохотная ее часть, которой Мария служила, так же добросовестно служила тетушке. Через плечо той девочки с первой парты, так никогда и не пожелав увидеть девичьих глаз, Экономика подглядывала в ее тетрадки, делая вид, что ее интересует все: от прописей до сочинений на тему «Образ Печорина»; она журила, поощряла, гневалась, выписывала похвальный лист и что-то беспрерывно обещала, обещала, так никогда и не открыв своего лица и не назвав себя по имени. Она — повитуха и бесплодная царица — приняла ее с институтских колен, не сомневаясь в своем праве присвоить, заключить в объятия еще одно дитя. По праву сильнейшего и единственного, она взяла ее силы, веру, молодость, зрелость, старость, ее прилежание, порядочность, абсолютную грамотность и каллиграфический почерк, неспособность плутовать и ошибаться в балансе, дав взамен гражданское имя служащего, статус экономиста, ежемесячный, никогда не превышавший старой тысячи и новой сотни оклад, привычку, заботу, путь, право слегка укорять Ивана Степановича и Гавриила Меировича, владеть иногда вниманием моего отца и ходить на праздничные демонстрации в рядах своей Аббревиатуры — ряды формировались у забитой церкви на проспекте Стачек и по причине малой выразительности без знамени и транспаранта примыкали к колонне шинного завода.
Мария не усомнилась в праве Колосса владеть ее душой. Можно сказать, что все свершилось по обоюдному согласию, и глупо гадать о причинах и следствиях такого союза, чьем-то выигрыше или проигрыше, считать чужую выручку на ярмарке, тем более распространяться о том, как могло быть. Все было так, как было.
Она — читательница, и заложенная ладонью книжка на фотографии— не случайность, не пальма фотографа в войлочной шляпе, призванная, по его мнению, украсить случайный образ и память отдыхающего с севера, который, в свою очередь, прикрывшись улыбочкой невольного интернационалиста, все прикидывает, сколько же ушлый урюк сдерет за снимок, за чертову пальму.
Мария читала медленно, с тем же обеденным благоговением, повторяя слова губами; книга всегда была обернута в хорошую плотную бумагу. Вдруг отрывалась от страницы, глядела немного вдаль, вверх, в какую-то точку, где ничто не отвлечет, не собьет, думала или намеренно растягивала удовольствие, давая время картинам дойти, запечатлеться, претвориться. Рассеянная, сплошь и рядом беспомощная, с нетвердой поступью непьющего командировочного в чужом вечернем городе, так и не смекнувшая, с какой стороны надобно осваивать явь, с книгами Мария была тверда и принципиальна. Худого не читала, полистав чуток, откладывала без вздоха, как свою ошибку, потому книг, которые бы ей не нравились, не было. Кажется, только тут она знала свои права и чужие долги перед ней, Марией. Замеченное в ее руках, на ее коленях — в основном томики «огоньковских» приложений из нашего книжного шкафа — не дает возможности ответить, чего же именно Мария-читательница желала: приблизиться к себе или от себя убежать? отдаться сладкозвучной чистоте и неге, так незнакомо ласкающей душу и, слава Богу, никаких иных чудес не обещающей? причаститься страсти, любви, подвигу — не так ли, затаив дыхание, обняв подушку, на глазах дворовых судей катался по ночам ее племяш на заветной трамвайной колбасе? прижать книгу к груди — присвоить, удержать, усыновить любимца или любимицу, не опасаясь вдруг, что тот изменит, обидит, отомстит, не ответит? Наверно, хотела и того, и другого, и такого, чего уже никогда не узнать, но все же — тут осторожно — Мария желала не столько внимания к себе или своему подобию — этому она не очень-то доверяла, будто чуя натянутость, даже некоторое лицемерие вынужденности всякого открытого сочувствия, не столько человечности и образов тех людей и отношений, которые только и были ей понятны, но красоты, изящества, романа, лирического чувства. Тургенев, Стендаль, Флобер, Пушкин, Фет, Бунин, Куприн. Обожала Лермонтова.
Здесь стоит задержаться, попытать, кто же был тот Лермонтов, которого она так часто поминала со стыдливым восторгом. «Любить. . но кого же? на время не стоит труда, а вечно любить невозможно. .» Эта парочка: Мария и Лермонтов, совершенно немыслимая, дарит счастливые догадки о возможностях наших встреч, и на просьбу прокомментировать эту мысль желчный поручик отвечает беспокойным взглядом, он трогает усики, он нервничает.
Мария принадлежала к тем редким и действительно счастливым читателям (возможно, единственно счастливым, ибо для них именно греза — реальность), которые принимают красоту и вымысел без оглядки, без недоверия, сноски, словно это сны самого Творца. Поэт был отзвуком своих стихов. Как и надлежит любви истинной, ее не интересовала, так сказать, объективная личность возлюбленного, человеческая его часть, его биография, в частности отношения с женщинами, бывшими до нее, психологические мотивы поэтического чувства. Она не устроила бы сцен тем немногим, кто оставил о поэте свои свидетельства. Она бы им попросту не поверила и была бы права: это был бы чужой, чей-то поэт. Ее любимый не умирал, его не убивали, он не хотел убить, и ему не требовались адвокаты. Возможно, возможно, у Мартынова есть алиби, и человек, возможно, был он вовсе не худой, долготерпивый и как начальник весьма даже порядочный, вроде Ивана Степановича и Гавриила Меировича, и все так сложилось, и кто же знал… но при чем тут Мартынов?! При чем тут вина, логика, право и правда?!
Но как же Лермонтов… — тут нет слова —…к нашей Марии? Соединить их какой-либо известной геометрической линией не представляется возможным. Поэт жаждал всего мира, всей любви, был не в силах довольствоваться земными законами и не вынес их обмана, такой обиды, в сравнении с которой все обиды и обманы прочие только формальный повод