Речная пристань на Маасе была многолюдна и переходила в небольшой рынок. Конечно, это место не шло в сравнение с антверпенскими причалами и доками, откуда суда шли во все концы света, но сейчас Феликс думал только о том, удастся ли найти хоть одного из речных шкиперов, согласного принять овец на борт. Одежда вервольфа, добротная и говорящая о достатке, пришлась Феликсу впору и добавляла уверенности. В рясе послушника разговаривать с людьми приходилось совсем по-другому — Феликс только что почувствовал перемену собственных интонаций в общении с посторонними — от заискивания слуги божьего, до спокойной уверенности молодого горожанина или дворянина, в чьем образе он отныне пребывал. А ведь у него был еще один, скрытый от всех людей, Темный лик. Кто же я на самом деле, спрашивал себя молодой ван Бролин, и приходил к выводу, что ответ зависит от платья, в которое он одет. А раз платье легко переменить, то не значит ли это, что все мнения о людях, каковы бы они ни были, неизбежно являются заблуждениями: ведь стоит переодеть человека, изменится и он сам?
Капитан, с которым вел переговоры Феликс, был осанистый валлон, спускавшийся до Маастрихта с грузом вина из самой Франции. На его плоской палубе вполне могли разместиться остатки ольнского стада, но неожиданным препятствием стало условие, что убирать за животными придется самому их владельцу. Феликс, уже вошедший в роль коммерсанта, в плаще из доброго мануфактурного сукна и крепких кожаных ботинках, не соглашался возвращаться к пастушеской роли, и пока еще не представлял себе, как убедить Клода добровольно помогать ему. По некотором размышлении, Феликс усомнился, что монах в цистерцианской рясе вообще станет подчиняться какому-то господинчику в цивильном платье.
— А не пойдете ли вы еще ниже, уважаемый? — спросил Феликс. — До самого Дордрехта?
— Реформаты варят пиво, молодой человек, — смерил его изучающим взглядом капитан. — К тому же риск оказаться в областях, затронутых войной, гораздо важнее сомнительного барыша от продажи вина в Голландии.
Феликс отошел к причалу, по которому на один из пришвартованных кораблей заносили какие-то мешки. Он поинтересовался у случайного грузчика, что в мешках, но тот угрюмо зыркнул на молодого ван Бролина, и не сказал ни слова. Я снова делаю что-то не то, думал про себя Феликс, монашеская жизнь, протирание штанов в университете, веселье и роскошь пажеской службы, пастушество и коммерция, — все, чем занимаются нормальные люди, похоже, не для меня. Где же мое место в этом мире? Корабли, выходящие в море, летящие к далеким землям, я с детства мечтаю только об этом, а сам не могу устроиться на жалкую баржу до Маастрихта? Я, сын капитана ван Бролина?
Феликс вновь подошел к валлону, и за пару стюйверов сторговался насчет места на палубе.
— А как же ваше стадо? — поднял брови валлон.
— Я решил путешествовать налегке, — ответил Феликс, поднимаясь на борт.
Настроение у него было не слишком-то приподнятое, в основном, из-за того, что он бросил, не попрощавшись, монаха и его стадо. Не то, чтобы он сильно волновался за Клода, с которым и без того долго провозился, но было что-то неправильное в привычке его последних месяцев: заняться чем-то и бросить, недоделать, удрать. Я еду домой, думал Феликс, глядя на вечерние берега Мааса, медленно плывущие за бортом, на редкие деревни, церкви, детей, играющих у причалов, рыбаков на береговых мостках и лодках, на встречные суда, пока вся эта мирная картина не сменилась ночной теменью, и валлонская баржа не встала на ночлег у причала в Маастрихте. Феликс проснулся в свете занимающегося рассвета, поежился от сырости и, спустившись на берег, отправился вдоль реки в северном направлении.
Спокойный, мирный, похожий на Льеж, Маастрихт просыпался к новому дню. Редкие горожане, в основном, кузнецы да пекари, открывали свои рабочие места, и рыбаки со снастями спешили отплыть за утренним уловом. Один их последних, на вид уже старик, кашлял и сплевывал, располагая рыбацкую снасть на дне маленькой лодки.
Феликс подошел поближе, рассмотрел недавно просмоленные и крашеные борта, крепкое кормовое весло. Лодка выглядела сухой изнутри, что говорило само за себя. Рыбак неприязненно покосился на молодого человека.
— Сколько хочешь за лодку, добрый человек? — спросил Феликс.
— Не продается, — буркнул старик.
— Даю целых три гульдена, — сказал Феликс, поигрывая золотыми монетами на глазах у рыбака, — и сеть можешь оставить себе.
За эту цену можно было выторговать и больше, но Феликс решил, что время, которое придется на это потратить, того не стоит. Рыбак с кряхтением и кашлем полез на берег, и Феликс, увидев удочку в руках у старика, решительно забрал ее, проверил крючок и сказал:
— Мне в лодке что, голодать прикажешь?
Рыбак попробовал было возразить, но Феликс, не слушая, оттолкнул суденышко от берега и запрыгнул в него. Грести по течению Мааса в лучах нового дня стоило потраченных золотых, ведь он был теперь полностью свободен, управлял единолично, пусть маленьким, но кораблем, и с каждым гребком весла, или даже без усилий, просто держа нос лодки по середине Мааса, приближался к дому.
* * *
Допросы, которым подвергали святые отцы Амброзию ван Бролин, методично, изо дня в день уничтожали ее личность, превращали в изнывающий от боли кусок плоти, и единственной причиной, которая не давала женщине сломаться, была не она сама. За собственную жизнь Амброзия более не боролась — эта жизнь кончилась, осталась в прошлом, сгорела дотла, как ее ноги, сожженные до костей в раскаленном железном сапоге, как ее руки, вывернутые из суставов на лебедке. Вдову ван Бролин уже не пытались убедить, уже не выманивали признание хитростями, а грубо выбивали, выжигали, выкручивали.
— Приди, приди еще раз ко мне, — мысленно молила женщина, зная, что молодой фамильяр Хавьер не ушел вслед за старшими инквизиторами, а остался болтать со стражей. Запах кислого испанского вина, распиваемого в караулке подвала антверпенского замка Стэн, сулил прикованной к стене Амброзии крохотную надежду.
Она ничего не сказала им пока что, она держала свирепую пантеру глубоко внутри, она прожила свою счастливую жизнь человеком, и человеком, пусть падшим, уйдет.
— Приди, мой белокурый ангел, — молила она потрескавшимися губами, — я твоя, твоя.
Она уйдет как человек, хотя уже пять раз могла уйти как зверь, впившись в белокожую глотку, вырвав кадык, перебив позвоночник, но она не имела на это права, ведь тогда ее Феликс, ее сыночек, примет на себя проклятие, и на него объявят охоту.
— Приди, молю тебя, я вся твоя! — Амброзия, лежа на охапке сена, подняла юбку так, чтобы снаружи была видна голая нога до самой талии, он приходил уже пять раз, но всегда безоружный, его так манит ее искалеченная плоть, неужели Господь допустит, чтобы хоть раз он не совершил ошибку?
И тогда никто не сможет сказать, что Феликс ван Бролин скрывает в себе зверя, и ее сын сыграет собственную партию без навязанных инквизицией правил.
— Милый! — ты жадно смотришь на то, что открылось тебе в свете факела, на плоть, жаждущую болезненного совокупления. — Иди ко мне, мой рыцарь! Что это за скрежет по решетке? Это, любовь моя, не твой ли рыцарский кинжал?
И он проживет яркую, красивую, длинную-длинную жизнь, мой Пятнистик, мой единственный малыш!
Хавьер, оставив горящий факел в коридоре, уже стоял на коленях, развязывая тесьму своих штанов, наглаживая ее бесстыдно раскрытый зад, она выпячивается ближе к нему, ближе, еще ближе, ее суставы так болят, что она плачет, но фамильяр не видит слез — лишь пышную черную гриву женщины, он с силой входит в нее, начинает раскачиваться и не замечает, как ее рука выхватывает кинжал из ножен, висящих на боку.
— Благодарю, Господи! — выдыхает она, забывая о боли. Ее сильные мышцы все еще повинуются ей, вопреки вывернутым суставам, растянутым и покалеченным сухожилиям — кинжал легко рассекает гортань Хавьера, и светловолосый фамильяр падает прямо между ее расставленных ног, корчится и скребет пол в агонии, булькает и сипит, но крика его связки уже никогда не издадут.
Как хочется напоследок выпустить наружу Темный лик, впиться в ненавистную глотку и лизать кровь шершавым кошачьим языком, но не для того Амброзия ван Бролин терпела столько дней, не для того дождалась этой заветной ночи, когда тело уже, казалось, не способно более терпеть, и признание само вырвется изо рта, искаженного мучениями. Осталось всего ничего, думает Амброзия ван Бролин, а царствие небесное для других. Феликс, прости, я была неосторожна тогда, в снежный зимний день, когда мы охотились на жирных кроликов в целестинском монастыре, но я расплатилась за все, и ты проживешь теперь без меня.
Амброзия одергивает свое рваное платье так, чтобы ее ноги были полностью закрыты, ложится на спину и сильными быстрыми взмахами раскрывает вены на руках. Чувствуя, как жизнь вытекает из нее, женщина последним усилием отводит в сторону левую грудь и вонзает кинжал прямо в сердце. Она умирает с кроткой христианской улыбкой, а не со звериным оскалом, чтобы инквизитору Кунцу Гакке стало страшно, когда он увидит ее тело на следующее утро.