— Сколько вам лет, если не секрет?
Юноша слегка покраснел.
— Двадцать два.
Станеций был уверен, что тот прибавил, по крайней мере, года три, а то и больше, однако не подал виду.
— Будьте осторожны, — сказал он, — такими вещами не шутят.
Юноша насупился.
— Знаю.
Станецкий посмотрел на часы.
— Который час? — забеспокоился юноша.
— Одиннадцать с минутами.
— Ну мне пора.
— А вы далеко едете?
— Во Львов.
— Вот это да!
— Вы тоже?
— Да.
— Этим, на Дембицу?
— Да.
Юноша помолчал с минуту, а потом стал прощаться.
— Не понимаю.
— Со мной ехать опасно, — прозвучал простой ответ.
Станецкий пожал плечами.
— Не надо преувеличивать, это не так страшно.
И понял, что задел самолюбие юноши. Сознание этого доставило ему маленькое удовлетворение. Он поднял чемодан.
— Во всяком случае, нечего здесь стоять, место не самое подходящее. У вас есть пропуск на проезд?
— Пока нет.
— Тогда пошли на вокзал, это надо уладить.
Молодой человек посмотрел Станецкому прямо
в глаза.
— Вы ничего не знаете обо мне.
— Достаточно того, что знаю.
— Да, но меня ищут.
Станецкий сразу вспомнил гестаповцев на вокзале.
— Ваша фамилия им известна?
— Да, но это не имеет значения, документы у меня в порядке.
— А описание внешности?
Юноша засомневался.
— Скорее всего, что знают.
— Ну, пора, — сказал Станецкий так просто, как будто речь шла о давно решенном и улаженном деле. — Пошли.
Слегка косившие глаза юноши озарились мягким блеском.
— Вы необыкновенный человек, честное слово.
— Пошли, — повторил Станецкий.
— Давайте пойдем пока порознь, и на вокзале тоже.
Станецкий согласился.
— Тогда вы идите первым, а я займусь билетами.
— Меня зовут Яцек, — представился юноша.
— А меня Виктор. Ну, идите…
Паренек направился к главному входу вокзала, Станецкий на некотором расстоянии пошел туда же. Ему было легко от внезапно нахлынувшей умиротворенности. На миг закралось сомнение: а стоит ли в такой поездке обременять себя столь неподходящим спутником; однако оно так же быстро рассеялось. «Дела паренька меня не касаются, — подумал он, — а трусить я не привык».
На вокзале все сошло удачно, на сей раз разрешение на проезд и билет он купил у носильщика гораздо дешевле. А так как люблинский поезд на Дембицу подавался обычно за час до отправления, Станецкий решил немедля идти на перрон.
В сумрачном, тесном закутке зала ожидания царила неописуемая давка и духота. Только две кассы выдавали разрешения на проезд, возле них, переругиваясь, колыхалась хмурая темная толпа. Немецкие служащие время от времени наводили в ней порядок. Как раз в эту минуту маленький щупленький bachnshutz[9] набросился на пытавшихся пробраться к одной кассе без очереди и, рассвирепев, с пеной у рта, принялся избивать всех подряд резиновой дубинкой. Люди начали в панике пятиться назад и разбегаться, перед кассами стало свободнее. В этой суматохе толпа оттеснила Станецкого к багажному отделению, и он потерял Яцека из виду. Спотыкаясь о чемоданы, корзины и мешки, наваленные возле сидений, он наконец пробрался в ту часть зала, где народу было поменьше. Там располагалась камера хранения ручной клади, которой, впрочем, могли пользоваться тоже только немцы. Яцека он нашел в том самом месте, где оставил, отправляясь за билетами: в полутемном углу камеры хранения. Тот стоял, прислонясь к стене, и угрюмо, с нескрываемой враждебностью смотрел на молодых офицеров, сдававших чемоданы. Такая ненависть пылала в его темных глазах, что Станецкий испугался.
— Не смотрите на них так, — сказал он.
Паренек вздрогнул и повернулся к Станецкому.
— Разве заметно?
— А вы как думали? Ненависть скрыть невозможно.
Яцек с интересом взглянул на Станецкого.
— Вы полагаете, добрые чувства скрыть легче?
Станецкий пожал плечами.
— Не знаю. Чтобы сравнивать, нужно иметь эти добрые чувства. Пошли, билеты для вас есть, и приготовьтесь к тому, что мы можем встретиться с гестаповцами.
— Где?
— В пути.
Для поляков выход на перрон находился в другом конце вокзала, за складами, поэтому пришлось опять выйти на улицу. Они шли в полном молчании, неожиданно почувствовав злость друг к другу. Перед ними шагали две босые крестьянки с тюками за спиной.
Близился полдень, зной плотнее окутывал землю, над раскаленным тротуаром клубилось марево, воздух пропитался дымом, сажей и бензином, а над зноем высоко-высоко разливалось гладкое, однотонное, выцветшее бледно-голубое небо.
Перед выходом на перрон Яцек остановился.
— Пошли, — сухо сказал Станецкий.
На платформах пока никого не было. Люблинский поезд отходил от того же самого перрона, что и предыдущий, львовский; необходимо было только перейти по подземному переходу. Станецкий был почти уверен, что в тоннеле они наткнутся на гестаповцев, но не стал гадать, как поступит в критической ситуации, он верил, что все пройдет удачно. Лишь предостерег юношу, чтобы тот был настороже, и тотчас принялся непринужденно и беззаботно рассказывать об одном давнишнем случае в Татрах — когда во время затянувшегося ливня он пробирался через Польский гребень из Велицкой Долины к Розтоке. Едва они спустились вниз по лестнице, как в глубине тоннеля он увидел медленно идущих им навстречу гестаповцев. Он был дальнозорким, поэтому сразу узнал в них тех, что задержали его утром. Яцек тоже заметил их, бессознательно отстранился от Станецкого, но тот немедленно поравнялся с ним, продолжая оживленно рассказывать о переправе через бурный поток. Когда путники были уже в двух шагах от гестаповцев, Станецкий, предугадав намерение одного из них, остановился и, улыбаясь, обратился к нему по-немецки:
— Надеюсь, господа, во второй раз я вам не нужен?
Гестаповец пристально всмотрелся и, только теперь узнав его, ответил:
— Проходите.
Станецкий кивнул головой и обратился к своему спутнику, который уже было повернул к лестнице.
— Это на третий перрон, — громко произнес он, — а на четвертый — дальше.
И лишь тогда, когда поезд тронулся, Станецкий сообщил Яцеку о первой встрече с гестаповцами. Опасаясь сидящих рядом, он. вынужден был говорить намеками, однако юноша и так догадался.
— Вы думаете, они искали меня?
— Похоже.
— Тогда, значит…
Станецкий небрежно прервал его:
— Это значит, что мы едем.
Пригороды Кракова уже давно остались позади, и поезд довольно быстро для военной поры катил по необъятным холмистым полям, исполосованным серебристой рожью и зеленой пшеницей. Июньский день только теперь предстал во всей своей красе. Все вокруг дышало радостью, потонув в блеске солнца и сиянии голубого неба. На лугах уже высились копны сена; округлые, раскидистые ивы, разбросанные среди хлебов, до самого горизонта очерчивали причудливые изгибы окольных полевых дорог.
Вагон был набит до отказа. Сначала, как только подали поезд, Яцек и Станецкий удобно устроились в купе, но перед самым отправлением всех пассажиров оттуда выгнали, так как ехало много военных. Поэтому им пришлось в последнюю минуту в невероятной давке перебираться в другой вагон. Всюду было переполнено. Наконец, в одном из последних вагонов они устроились в коридоре. Поначалу не обошлось без излишней суеты, нервотрепки, неизбежных переругиваний, но стоило колесам загрохотать, как люди, вздохнув с облегчением, что наконец-то поезд тронулся, расселись по своим и чужим чемоданам и начали заводить первые знакомства. Волнения на время улеглись. Поезд был скорый, и наплыв новых пассажиров ожидался только в Тарнуве.
У Яцека и Станецкого был всего лишь небольшой ручной багаж, и им пришлось ехать стоя; они устроились возле окна, где было не так душно. По соседству, прямо рядом со Станецким, расположилась на видавшем виды чемодане немолодая женщина. В свое время она несомненно была очень красива, ибо даже сейчас, несмотря на следы увядания и усталости, лицо ее приковывало внимание. Это было лицо великой, состарившейся актрисы, тронутое морщинами, с выразительными темными глазами, оттененными синевой. Одетая в элегантный довоенный костюм, женщина сидела, откинувшись к стенке, безучастная ко всему. Затем — это было за Краковом — она достала из изящной дорожной сумки папиросу, обыкновеннейшего «юнака», и начала жадно курить, так, как курят заключенные или рабочие, вынужденные делать это украдкой, во время работы затягиваясь и пряча папиросу в руке. Прошло немало времени, прежде чем она, заметив на себе взгляд Станецкого, спохватилась, что держит папиросу столь странным образом. Вздрогнула и тут же вложила ее как полагалось, между пальцами. Но вскоре опять прикрыла «юнака» своей узкой, очень красивой ладонью и докурила так до конца.