Однако тягостный сон не прерывался.
Упираясь ногами, Тютчев сопротивлялся толпе всеми силами. И всё же, если бы паровоз в эту самую минуту подавал состав, то он, без всякого сомнения, очутился бы под колесами вагонов и был бы растерзан железным зверем, как жертвенный агнец, выданный всесильной судьбой на заклание.
Маленькую горбунью в потемках тоже вытолкнули вперед. Он услышал её сдавленный всхлип и схватил женщину за руку, не давая инертной людской массе отторгнуть её от себя. Он держал горбунью из всех сил, слыша чужое бормотание, неясные крики, тяжелые вздохи. В этой суматохе он утерял Мальтицев и не знал, что с ними, где они.
Кто-то решил, что стояние в неподвижной и угрюмой толпе занятие довольно веселое и потому запустил фейерверк. Огоньки, шипя и разлетаясь по сторонам, горячими брызгами резво взмыли в небо. Они осветили вокруг клейкую массу из бледных, прижавшихся к Тютчеву людей, похожих на остывшую манную кашу.
Всё это виделось ему будто наяву: искаженное страхом голубое лицо горбуньи, и он сам, стоящий, словно в шаге от пропасти, у самых рельсов. При желании можно было поставить на них ногу. И он ставит, чувствует холод железа и это странно, поскольку ноги его одеты в кожаные туфли. Но холод пробирает до костей.
Покойная Элеонора улыбается, лениво прикрывая глаза. Она, едва заметная в сгущающейся темноте, кажется, едет в одном из вагонов, который медленно приближается к ним. Элеонора машет рукой, делает непонятные знаки, и он силится их разгадать: приглашает ли его первая жена к себе, в загробный мир, или гонит прочь, мол, ещё не время.
О, это время! Его ничто не возвратит! Сколько людей дорогих и близких оно забрало с собой безвозвратно!
Сквозь тяжелые тучи вдруг прорывается лучик солнца. Элеонора с вагоном исчезает, и его кто-то берет за руку. В вечернем, сыром воздухе рука кажется необычно тёплой. Поначалу он думает, что это служанка-горбунья. Потом, что это его приятель Аполлоний Мальтиц. Но оглянувшись, обнаруживает Лёлю. В голове мелькает: «Что она делает здесь, в Мюнхене? И где Эрнестина?»
В Мюнхене он с Денисьевой никогда не бывал. В этом городе он жил лишь с бывшей и нынешней жёнами: с Элеонорой и Эрнестиной.
Лёля улыбается и ласково приглаживает растрепавшиеся волосы Тютчева, молчит, но это молчание красноречивее слов. Он чувствует исходящее от неё тепло любви и в груди его тоже теплеет; он уже не боится мрачной, угрожающей толпы на лужайке, не боится сумерек, несущих неизвестность, не боится, что придется штурмом брать вагоны, которые уже подает поезд, окутанный серым паром, будто старый курильщик.
Но в это самое время, пугающий сон прерывает бесцеремонный Щука, пришедший разбудить барина, и Тютчев молит в полусне: «Подожди, постой мгновенье! Дай ещё побыть с Лёлей там, на лужайке, в сумерках, освещенных её любовью».
Роман поэта
Вскоре Тютчев снял комнату возле вокзала в Павловске, где уже никто не мешал им встречаться. Они любили гулять: уехать на извозчике куда-нибудь далеко, за город, чтобы случайно не встретить знакомых, и там без помех наслаждаться обществом друг друга. Бродили по зелёным лужайкам, выбирались в ухоженные петербургские парки, впрочем, избегая известных мест вроде Павловска или Петергофа.
Как-то прогуливаясь по дальним дорожкам, они попали под дождь. Тютчев был в сюртуке, на голове высокий черный цилиндр, а Лёля надела легкую бежевую шляпку, которую дождь сразу намочил. Тютчев, улыбаясь и глядя в её темные большие глаза, предложил вместо шляпки надеть его цилиндр. Она звонко расхохоталась:
– Vous êtes un farceur Monsieur Tutcheff9!
Она еще не говорила ему «ты», еще чувствовала себя неловко. А он сжал её в объятиях, влажную, пахнущую дождём, травой, лесом и жадно целовал губы, её лицо и глаза. Она шутливо отбивалась.
Потом настроение Лёли резко менялось: она не хотела расставаться с ним, не хотела делить с другой, не хотела, чтобы он возвращался в чужой дом. Он же был только её, неделим ни с кем, и она так и говорила: «Вы месье Тютчев, мой собственный!» На глазах её выступали слезы, и она отворачивалась в сторону, не желая расстраивать Тютчева своим переменчивым настроением.
Но домой он все-таки возвращался. Вот и в тот день вернулся с прогулки весь мокрый, и Щука принялся снимать с него влажный сюртук. Рядом стояла Эрнестина, мудрая, добрая, понимающая; она всегда присматривала, чтобы камердинер вовремя обихаживал её Теодора. А Тютчев смотрел на тяжелый от воды сюртук и на губах возникали слова, звучащие будто музыка, которые при желании, можно было бы напевать. Иногда они складывались в строчки, строфы, стихи, как о каплях дождя, похожих на слёзы. Вроде тех, сочиненных им когда-то: «Слёзы людские, о слёзы людские, льетесь вы ранней и поздней порой…»
В это счастливое время – время всеобщего неведения, поскольку об их романе никто не знал, – они съездили втроем: он, Лёля и его старшая дочь Анна в Валаамский монастырь. Романтичное ночное плаванье по Ладожскому озеру, счастливые взгляды Лёли, которые она обращала на него – это было так поэтично, что если бы в эту минуту он находился один, то непременно написал бы пару строф на каких-нибудь листках, подвернувшихся под руку.
Дочь Анна, зачарованная природой, ничего не замечала.
Как он бы хотел, чтобы все, кто любили его, всегда были рядом, дарили несказанное блаженство душе. В этом, конечно, было много от эгоиста, ибо эгоисты думают только о себе, но он не видел ничего плохого в своём желании. Никаких раздоров, склок, презрительных слов, искаженных гневом физиономий – только улыбающиеся лица, только счастье, только любовь, разлитая в воздухе.
Та, поездка на Валаам удалась, и Тютчев долго вспоминал её с тёплым чувством.
Он снова ощущал подъем, экстаз поэтической мысли, его вновь как в молодости, когда жил в Баварии, охватило воодушевление. Теперь его, как и прежде, интересовало всё: свои и чужие стихи, блестящие женщины, политика европейских государств. Он будто ожил на шестом десятке лет, и сердце вновь билось, уже не отсчитывая оставшиеся мгновения жизни, клонящейся к закату, а со светлой верой в будущее.
Иногда он с удивлением смотрел на себя. Приглаживая торчащие волосы, и беспокойно расхаживаясь по кабинету в одиночестве, вопрошал: «Разве я бестолковое существо, коих много в гостиных и салонах Петербурга? Разве я легкомысленный папильон10, порхающий от цветка к цветку, в поисках наслаждений, пьяный от летних ароматов?» Нет, нет и нет! Он был серьезным человеком, семьянином, камергером двора его Величества!
И все же, Лёля, и он это чувствовал, вернула его к жизни. Её страсть, её темперамент, её молодые желания невольно передавались и ему – рассеянному старому ворчуну.
Так любовь пела свою вечную песню, как поёт вечную песню океан, обнимая землю.
Но была ещё Эрнестина Фёдоровна, которую не сбросишь со счетов.
С женой Тютчев не хотел расставаться, поскольку, хотя и считал роман с Лёлей Денисьевой, явлением замечательным, льстящим мужскому самолюбию, но всё-таки явлением непродолжительным и не глубоким. Всем известно, что романы в этом возрасте только тешат тщеславие стареющих мужчин и ничего более – любовный корабль не может плыть под старыми дырявыми парусами.
Похоже, с этим была согласна и сама Эрнестина.
«Я рассчитываю на окончание нового увлечения Теодора осенью», – сообщала она близкому другу семьи Вяземскому ещё перед поездкой мужа на Ладогу в компании дочери Анны и мадемуазель Денисьевой. Сырая погода, общая вялость и тоска, распространяющаяся в это время, должны были потушить чувства мужа, как гасят тлеющие угли ведром воды. «Осенью всё встанет на свои места», – надеялась она.
Вяземский обмолвился об этом Тютчеву. «Пожалуй!» – мысленно согласился тот, ведь он привык к жене, а привычка, писали древние, вторая натура.
Ситуация очень напоминала его прежние отношения с Эрнестиной, сложившиеся при жизни первой жены Элеоноры. Как будто история повторялась спустя десятилетия, только теперь в роли жертвы измены выступала нынешняя супруга.
Он, Тютчев всё это уже испытывал, переживал. Опять его ждало мучительное раздвоение и неуверенность. Опять предстояло жить с изматывающим лицемерием и терпеть слёзы обманутой Эрнестины. А иногда и ронять свои.
Интерлюдия
Чтобы оправдать себя или извинить в глазах жены он начал проявлять внезапные и странные порывы нежности и внимания, которыми давно уже не одаривал Эрнестину Фёдоровну, ведь их дом, как заметила его старшая дочь Анна, стал cheerless11, и стал уже давно.
Он писал жене: «Милая моя киска», «Целую твои лапки», «Весь твой!», словно хотел отвлечь от тяжелых мыслей, задурив голову лёгкой и ни к чему не обязывающей болтовней.
Но как же всё сложилось неудобно, как запуталось! Тютчев таил в себе чувства к Лёле и страдал от того, что ими нельзя было поделиться с близким другом, с женой Эрнестиной.