– Расскажите, пожалуйста, про свою эскадрилью!
Кто-то метко заметил, будто мужчина выбирает себе женщину для того, чтобы у его беды было лицо и глаза. Меня он даже не выбирал, я свалилась на него, как рыжая кошка с крыши. Тем более он имел право все на мне вымещать, это так понятно, я была единственным зрителем в течение пяти лет. Дура, я ничего не понимала… Он говорит мне что-то о Канаде, он проходил там военное обучение, записался добровольцем… Я не понимала, что в течение пяти лет я была его ходячей бедой, потому что в те ненавистные ему годы он видел только меня. Достаточно?
– Что представляет собой Канада? ото скалистая страна?
Жмурю глаза, слушаю про Канаду.
Какие там водятся животные: кенгуру?
Город Оттава зимой…
Листок клена.
Ночные учебные полеты. Он был штурманом.
Застегнуть ремни! Идем на посадку.
Берлин.
2
Ничего, никакого удовлетворения. Я думала – что-то почувствую, но нет – ничего. Стекло. Зал ожиданий с креслами, плакаты «Люфтганзы», и голос в репродукторе, говорящий по-немецки. Я ждала: вот сейчас меня охватит дрожь, – нет, одна пустота. Неопределенный запах – резина, клеенка, краска? Мы сидели в креслах, мимо проходили какие-то люди, наверное, немцы. Вот и все. Дверь с надписью «Herren», дверь с надписью «Damen». Я вошла и заперлась на ключ. Лак, кругом бело и голо, спокойный шум воды. Ароматические шарики. Как называется эта их река? Шпрее. Я на берегу Шпрее, в комфортабельной уборной пассажирского аэродрома, по пути в Париж. И никакой радости. Выходя из самолета, я, правда, вовсе не намеревалась насладиться местью, но чтобы вот так, ничего не чувствовать? Не понимаю. В течение этих нескольких минут я пыталась вызвать в себе воспоминания. «Помнишь, милочка, – говорила я себе, – что с тобой проделывали? Вот и погляди, что ты сегодня можешь себе позволить. Почему же ты не взволнована? Ну же, ликуй, скачи от радости. Я вспоминала о смерти отца в лагере, о болезни матери, умершей в полубезумном состоянии сразу вслед за отцом, и о подруге-еврейке, которую раздели донага, втолкнули в газовую камеру, отравили и сожгли. А дальше – ничего. Тогда я вынула зеркальце и стала смеяться. Сама над собой. Я смеялась зубами и деснами, щеками и лбом, но глаза мои смотрели на меня пристально и мертво. Я всегда заботилась о зубах и цвете лица, и, в общем, неплохо еще выгляжу – сохранилась; ну да, я, безусловно, продержалась все то время – не знаю, на своем ли посту, но продержалась. Только вот с глазами несколько хуже. Нет в них выражения торжества победителя. Я очень слежу за собой, в самые тяжелые дни я, как правило, купалась и чистила зубы жесткой щеткой, регулярно, каждые три месяца, ходила к зубному врачу, выщипывала брови, не пила водку в дни женского нездоровья и полагаю, что все это имеет значение, даже больше, чем принято считать. Но четверть часа назад, за той дверью с табличкой „Damen“, я почувствовала себя позорно побежденной. Если я не издаю дикого возгласа ликования, – значит, я проиграла. Не знаю, быть может, проиграла не только я, но и все, включая того джентльмена, что сидит со мною рядом в самолете, – но мне-то что? Я в бешенстве, потому что впервые не почувствовала никакого удовольствия от того, что существую, мне гадко, потому что у меня внутри дырявая пустота, потому что я ко всему равнодушна. Пожалуй, ясно: я проиграла. Но кто же выиграл?
Снова кенгуру. Как только нас начинает болтать, во мне прыгает маленький кенгуру. Сердце пошаливает, наверно, и от водки, хотя кардиограмма ничего не показывает.
Постойте, когда же я начала пить? Да, в «Артистическом». Потом приходилось пить с ним, теперь время от времени я люблю выпить одна. В этом больше смысла. Явственней ощущаешь свою принадлежность к роду человеческому. После четвертинки хорошей водки я чувствую себя статуей. Появляются какие-то расплывчатые взаимопроникающие формы, с которыми я органически сливаюсь. Да, в такие моменты я кажусь себе величественной – а потом быстро засыпаю… Я никогда не пила для того, чтобы с кем-нибудь переспать, хотя у меня и были мужчины – не меньше десяти, а может быть, и больше.
Слишком много? Возможно. Откуда я знаю? Когда они уходили, я их не упрекала: я ждала – появлялся следующий. Отказывать? В чем – в своих ласках? Почему? Они говорили: ты мне нужна – и, наверное, говорили правду. Если человеку вообще может что-то быть нужно, так прежде всего мужчине – близость женщины. Лишь потом можно обстоятельно обдумать все другие случаи.
Никогда не известно, надолго ли мужчине нужна женщина, тут риск для обеих сторон. И сам мужчина этого не знает. Нельзя упрекать его, если после пяти или двадцати ночей он с раздражением убедится, что чувства его пресыщены. Ему это тоже неприятно. Однако очень важно, как он об этом сообщает. Некоторым не удается скрыть своей неудовлетворенности, и это противно. Нужно уметь себя вести в обстоятельствах, за которые никто не несет вины. С той минуты, как проходит влечение, надо отважиться на улыбку благодарности – либо придумать чувствительный повод. В конце концов даже сослаться на воспоминания. Я это глубоко ценю. Природа груба, только идиотки не понимают этого. А человек, помимо потребностей, обладает способностью мыслить, и это его обязывает вести себя соответственным образом. В каждом человеке есть частица художника – никто, ни при каких обстоятельствах не имеет права вести себя подобно неодушевленной природе: вдруг охладеть или вдруг испариться. И, на мой взгляд, такие выражения, как «охладел в любви» или «в нем вскипел гнев», не совсем уместны. Человек должен отвечать более высоким требованием, чем природа, к которой мы как-никак довольно снисходительны.
Мой сосед дремлет. Может быть, ему снится битва за Англию? Он принимал в ней участие и получил награду. Таким людям все идет на пользу, что бы они ни делали. Захотел воевать с немцами – получил крест за отвагу. Решил истреблять бактерии – изобрел вакцину. Благородный человек всегда знает, как себя вести. Причины – следствия, решения – результаты. Птица высокого полета. Ему никогда не приходилось лежать между топчаном и стеной. В дыре, прикрытой матрасом. В щели, где человек может уместиться, лишь расплющившись, как котлета. Любопытно, как бы он вел себя в таких обстоятельствах?
…Во время ночной облавы, когда из дому забирали мужчин. «Wo ist Ihr Mann?»[4] Все время я думала только о том, не торчит ли из-за чемодана его нога. «Mein Mann ist weg».[5] Его нога! Второй был латыш. Они смотрели на меня своими маленькими глазами, шарили по комнате: «Spiritos».[6] В окне между рамами стояли два литра наливки. Они выпили литр, латыш вышел. А тот, который остался, сказал, что ему нужно. Потом латыш вернулся, а первый ушел. Я стонала. Они торопились, я стонала от боли… Когда машины отъехали, я боялась пошевельнуться. А потом – вдруг хватило храбрости – сквозь зубы прошептала, что уже все кончено. Да, кажется, я была тогда и великолепна и омерзительна…
Я отодвинула топчан. Привела его в чувство. Он в самом деле потерял сознание. Я, во всяком случае, была благодарна ему за это. До утра мы выпили второй литр наливки. Мы извергали проклятия, бормотали что-то несуразное, яростные, счастливые, шалея от чувства облегчения, не глядя друг другу в глаза. И мы проспали весь день до сумерек, – действительно, не для чего было просыпаться.
Ну, а как бы вы поступили, а? Кенгуру! Нас все чаще бросает из стороны в сторону, воздушные ямы. Крыло самолета потемнело и утратило блеск, земли не видно – туман? Душно, тихо, настроение торжественное. Никто больше не разговаривает.
Я предпочла бы, чтобы он проснулся. Пусть что-нибудь расскажет. Мне нравится его металлический голос – голос спокойного мужчины. Я продержалась то время «на своем посту». Самый факт, что в то время я согласилась играть в «Stadttheater»,[7] поднимает меня в собственных глазах. Я пошла на это. Правда, только под конец, после того как закрыли «Артистическое», после трех месяцев беготни в поисках работы и аусвейса.[8] Мне хотелось иметь хорошие бумаги. Удостоверение с печатью. После той ночи я должна была добиться безопасности – я поклялась себе. Я толком не знаю, что такое великие люди, но знаю, что в иные моменты человек становится истинно великим. Тогда я была великой. Тогда, когда я его спасала. Когда взяла роль в городском театре, когда говорила ему, будто работаю в Красном Кресте, и позднее, когда пела куплеты в «Уличных мелодиях», щелкая зубами от страха, что на обратном пути – ночью через Оборонительные валы – на меня нападут и обреют мне голову. Меня хватило на то, чтобы самой себя презирать. Поэтому после войны, когда я давала показания перед столом, накрытым зеленым сукном, и меня спросили, считалась ли я с последствиями, я ответила: «С последствиями? Ну, разумеется. Вот если бы со мной так считались!»
Таким ответом я все испортила. Меня на три года лишили права заниматься своей профессией. Ну, после тех пяти я выдержала и эти три. За преступления во время войны некоторых женщин даже убивали. Это очень неприятно. Не выношу, когда мужчина убивает женщину не из ревности и не из любви, а по убеждению.