Дело в том, что именно такова природа постороннего предмета, о котором мы упоминали выше, — это большой сандвич, от которого откусили один раз.
От удара о поверхность Луны телеспутник раскололся на несколько частей, и сандвич, по-видимому, выбросило наружу — мы нашли его в двух шагах от обломков. Теперь, боюсь, мы можем только гадать, был ли сандвич единственным фактором, определившим нынешнее состояние лунной поверхности, или же действовали и другие; лично я полагаю, что других не было.
Предупреждавших, что земные бактерии могут вступать во взаимовоздействие с протоорганическими молекулами, можно поздравить: их предсказание сбылось. Техника, забывшего сандвич в спутнике, следовало бы повесить, колесовать и четвертовать, но решать это Вам. Или посадите его так, чтобы только голова торчала наружу, в бочку зрелого лимбургского сыра, сандвичи из которого он так любит, и пусть сидит до тех пор, пока не потеряет способность не только есть этот сыр. но даже на него смотреть. Тогда он поймет, каково нам здесь сидеть и с каждым глотком консервированного воздуха вдыхать эту вонь.
Да Вы уже, наверно, и сами чувствуете, как благоухают листы отчета. Со всей авторитетностью могу заявить, что благодаря этому проклятому сандвичу Луну теперь с полным правом можно считать покрытой зеленым сыром.
Рэй Брэдбери. ГЕНРИХ IX
— Вон он!
Оба подались вперед. От их тяжести вертолет накренился. Под ними неслась линия берега.
— Не он. Просто валун, покрытый мхом…
Пилот поднял голову, словно делал знак вертолету подняться выше, повернуться на месте и помчаться прочь. Белые скалы Дувра исчезли. Теперь внизу расстилались зеленые луга, и, подобная ткацкому челноку, огромная стрекоза стала сновать взад-вперед в ткани зимы, обволакивавшей лопасти.
— Стой! Вон он! Спускайся!
Вертолет начал падать вниз, трава ринулась ему навстречу. Человек, сидевший рядом с пилотом, откинул, ворча, в сторону закрепленный на шарнирах прозрачный купол и неловкими движениями, будто суставы его нуждались в смазке, спустился из кабины на землю. Побежал. Почти сразу выдохся и, замедлив бег, срывающимся голосом закричал в налетающие порывы ветра:
— Гарри!
Одетая в лохмотья фигура, поднимавшаяся вверх по склону, споткнулась, услышав его крик, и бросилась бежать, крича в ответ:
— Я не сделал ничего плохого!
— Да ведь я Сэм Уэллес, Гарри! Я не полицейский!
Убегавший от него старик сперва замедлил бег, потом, вцепившись руками в перчатках в свою длинную бороду, замер на самом краю скалы, над морем.
Сэмюэл Уэллес, ловя ртом воздух, добрался до него наконец, но не дотронулся из страха, как бы тот снова не побежал.
— Гарри, черт бы тебя, дурака, побрал! Уже несколько недель прошло! Я стал бояться, что тебя не найду!
— А я, наоборот, боялся, что ты найдешь меня.
Гарри, чьи глаза были зажмурены, теперь открыл их и посмотрел испуганно на свою бороду, на свои перчатки, а потом на своего друга Сэмюэла. Два старика, седые-седые, продрогшие-продрогшие, на вершине скалы в декабрьский день. Они знали друг друга так давно, столько лет, что выражения их лиц переходили от одного к другому и обратно. Рты и глаза их поэтому были похожи. Того и другого можно было принять за престарелых братьев. У того, правда, который вылез из вертолета, из-под темной одежды выглядывала совсем не подходящая к случаю яркая гавайская рубашка. Гарри старался не замечать ее.
Так или иначе, глаза у обоих в эту минуту увлажнились.
— Гарри, я здесь, чтобы предупредить тебя.
— Это совсем не нужно. Почему ты решил, что я прячусь? Сегодня последний день?
— Да, последний.
Оба задумались.
Завтра Рождество. А сейчас сочельник, вторая половина дня, и отплывают последние корабли. И Англия, этот камень в море воды и тумана, станет памятником самой себе, и его испишет своими письменами дождь и поглотит мгла. С завтрашнего дня остров перейдет в безраздельное владение чаек. А в июне — еще и миллионов бабочек-данаид, что вспорхнут и праздничными процессиями направятся к морю.
Не отрывая взгляда от берега и набегающих волн, Гарри сказал:
— Так, значит, к закату на острове не останется ни одного чертова глупого дурака?
— В общем… да.
— Ужасающе, и в общем и в частности. И ты, Сэмюэл, прилетел за мной, чтобы насильно меня увезти?
— Скорее, уговорить уехать.
— Уговорить уехать? Бог с тобой, Сэм, пятьдесят лет прошло как мы вместе, а ты меня до сих пор не знаешь? А тебе не приходило в голову, что даже если все покинут Британию (нет, Великобританию — так лучше), я захочу остаться?
“Последний житель Великобритании, — подумал Гарри, умолкнув, — о боже, ну и слова! Будто колокол звонит по покойнику. Будто огромным колоколом звучит сам Лондон сквозь все моросящие дожди от начала времен вплоть до этого часа, когда последние, самые последние за исключением одного-единственного покидают эту усыпальницу целой нации, этот мазок погребальной зелени в море холодного света. Последние. Последние”.
— Послушай меня, Сэмюэл. Мне могила уже выкопана. Я не хочу с ней расстаться.
— Кто же положит тебя в нее?
— Я лягу сам, когда придет время.
— А кто засыплет тебя землей?
— О чем ты говоришь, Сэм? Прах всегда засыплется новым прахом. Об этом позаботится ветер. О, боже! — Это слово непроизвольно сорвалось с его уст. И он с изумлением увидел брызнувшие, вылетающие из его собственных моргающих глаз слезы. — Что мы здесь делаем? Почему все прощались? Почему последние суда уплыли из Ла-Манша и улетели последние лайнеры? Куда все исчезли, Сэм? Что, что случилось?
— Все очень просто, Гарри, — тихо сказал Сэмюэл Уэллес. — У нас в Англии плохая погода. И такой она была всегда. Говорить об этом избегали, ведь тут ничего нельзя было поделать. Но теперь Англии нет. Будущее принадлежит…
Взгляды обоих обратились к югу.
— Канарским островам, черт бы их побрал?
— И островам Самоа тоже.
— Не забудем и про Калифорнию.
Оба негромко рассмеялись.
— Калифорния. О ней придумано столько всяких анекдотов. Столько смешного. И, однако, не меньше миллиона англичан рассыпано сейчас от Сакраменто до Лос-Анджелеса.
— И миллион во Флориде.
Меньше чем за пять лет два миллиона перебрались к антиподам.
Называя цифры, они кивали.
— Ведь как получается, Сэмюэл: человек говорит одно. Солнце говорит другое. И человек следует тому, что кожа приказывает его крови. И кровь наконец говорит: “Юг”. Она говорит это уже две тысячи лет. Но мы все это время делали