– Бедняжка!.. – вздохнул Пьер.
– Потом, – продолжала девочка, – соседки стали переговариваться между собой: «Что нам делать с этим ребенком?» Я им сказала: «Дайте мне место пастушки или прислуги, и вы увидите, что мною будут довольны; вы увидите, я буду хорошо работать, я буду покорной, благоразумной…» Я твердо помнила, что мать меня всегда учила работать, чтобы зарабатывать деньги. Соседки сказали: «Да, это хорошая мысль!», но никуда меня не определили, потому что одна сказала: «А если бы мы дали знать ее двоюродной сестре Мариетте, которая живет в городе, что малютка осталась сироткой? Она ее крестная мать, может быть, она согласилась бы взять ее к себе? Да, надо ей сообщить».
Почтальона попросили передать ей о случившемся несчастье, и так как двоюродная сестра согласилась меня взять, то он увез меня к ней. Это была добрая женщина. Она жила в городе, в маленькой комнатке, высоко-высоко; надо было подниматься, подниматься без конца, а как, бывало, выглянешь из окна, голова так и закружится.
Кузина Мариетта встретила меня словами: «Я должна тебе сказать, моя дорогая, что я не богата; но это все равно, если ты будешь разумна, все пойдет хорошо, и мы обе будем довольны», и это она верно сказала. О, какая она была добрая! Она заботилась обо мне, как мать, на которую была очень похожа, даже говорила и думала как она… Мне даже иногда казалось, что я вижу перед собою мою маму. Вот, например: мать любила, чтобы я носила распущенные волосы, вот так, – тут Мари провела рукой по своим густым волосам. – Она находила, что так красивее, и когда соседки посмеивались и находили это странным, она отвечала: «Что вам за дело? Мне так нравится». Она всегда ухаживала за моими волосами. Ей доставляло наслаждение расчесывать и приглаживать их. И представьте себе, – прибавила девочка, гордым и свободным движением встряхивая свои густые волосы, золотистые волны которых на мгновение закрыли ее личико, – я всегда любила это. Когда мои волосы не в порядке, меня это беспокоит, мне кажется, что я связана, что голова у меня тяжелая и болит.
Но вот, когда меня отправили к кузине Мариетте, женщины сказали, что распущенные волосы придают мне ужасный вид, и заплели их; это меня очень стесняло, мне даже было больно, но я терпела.
Утром, после того как я в первый раз ночевала у кузины Мариетты, она сказала мне: «У тебя хорошие волосы, надо их причесать». Она распустила их и воскликнула, когда они рассыпались во все стороны: «Ты непременно должна оставить их так, потому что это делает тебя очень красивой». Я ей сказала: «Мать любила, когда я их носила так». Мариетта ответила: «Тем более оставим так». И с тех пор она расчесывала и приглаживала их каждое утро, и мне это очень нравилось.
Она шила целыми днями и даже поздно вечером. Она и меня учила шить, а за работой рассказывала мне разные истории и пела духовные песни; и я пела с ней. Несколько раз она брала меня с собой, когда ходила отдавать работу; потом она стала посылать меня одну, строго наказывая мне не останавливаться на улицах; и я не останавливалась никогда и старалась как можно скорее вернуться домой. Я также ходила за провизией, вела маленькое хозяйство, варила суп, подметала в комнате, пока моя крестная работала. Она меня никогда не бранила. Правда, я ей во всем повиновалась. Иногда она говорила мне: «Тебе, должно быть, очень скучно в этой комнате, бедняжка, тем более что ты привыкла жить на открытом воздухе! Но ты должна понять, что я не в состоянии гулять с тобой (это была правда, потому что она хромала и ходила с палочкой), а одну я тебя не могу отпустить». Я ее уверяла, что мне не скучно, потому что это огорчило бы ее; но, по правде сказать, мне порой так хотелось побегать; я часто смотрела на небо, на чудное солнце, блестевшее на крышах домов, и думала: «Ах, как хорошо было бы побегать на наших полях!» Каждое воскресенье мы с кузиной Мариеттой ходили к обедне и к вечерне; потом мы возвращались домой и смотрели из окна на прохожих, разговаривали о моей родине, о матери… Нам было хорошо вдвоем.
Однажды вечером, когда мы спокойно работали при свете лампы, она вдруг прошептала: «Боже, что со мной!» и упала со стула. Я хотела поднять ее, но не хватило сил. Она была неподвижна и не говорила ни слова… Мне стало страшно, я кричала и плакала. Потом пришли люди, мужчины, женщины… Кузину Мариетту положили на постель. Мне хотелось остаться с ней, но меня увели. И так же, как в день смерти матери, меня положили спать в другой комнате.
Утром я захотела увидеть кузину Мариетту, но мне сказали: «Не ходи лучше». – «Почему же?» – «Потому что…» Потом меня опять повели на похороны, как после смерти матери. И опять люди говорили: «Куда бы пристроить малютку?..» Внизу жил толстый господин, он содержал столовую. Он сказал: «Если она хочет, я ее возьму в прислуги». Я помнила, как мать и кузина Мариетта говорили мне, что надо трудиться, чтобы зарабатывать на хлеб. Я согласилась пойти к нему. Он увел меня с собой и сразу же приказал мне мыть посуду, полоскать стаканы и прислуживать ремесленникам, которые приходили сюда обедать… Вот тут-то уж голова не кружилась, потому что помещение находилось в подвале, и туда надо было спускаться по лестнице. И зала, и кухня, где я мыла посуду, освещались лампами, так как дневной свет не проникал сюда. По крайней мере, солнце и хорошая погода здесь не манили меня на улицу.
– И это все, что было хорошего? – грустно сказал Пьер.
– Да, – ответила Мари, – у дяди Мишара была тяжелая рука, и он не очень-то церемонился… О! Он умел бить.
– Злой человек! Он бил тебя?
– Не то чтобы злой; но почти каждый вечер, когда он напивался то с одним, то с другим гостем, разгоряченный вином, он ничего не приказывал без того, чтобы не ударить.
– И все-таки ты осталась у него?
– Что же мне было делать? Я зарабатывала свой хлеб. Работники, приходившие сюда поесть и выпить, обходились со мной довольно любезно. Благодаря волосам, которые дядя Мишар позволял мне носить как сейчас, они меня прозвали «маленькой жницей», потому что цвет моих волос напоминает колосья. Со мной обращались ласково. Хотя дядя Мишар и бил меня, но на другое утро он старался лаской загладить свою вину и протягивал мне руку в знак перемирия.
Одним словом, было сносно. Так продолжалось месяца три. Но однажды вечером, когда я, по его мнению, недостаточно быстро вытерла стол, дядя Мишар поступил со мной еще хуже. Он схватил меня за плечи, ударил головой об стену и убил бы меня, если бы рабочие не прибежали мне на помощь. Он был пьян вдребезги… Когда меня увели, то я слышала, как он кричал: «Уведите ее! Я не хочу больше ее видеть, эту лентяйку, которая даром ест и ничего не делает! Или я задушу ее!»
– И ты смеешься, рассказывая это! – удивился Пьер.
– Да, потому что мне, право, было смешно в ту минуту. Я отлично знала, что не была лентяйкой. Что касается еды, то я, по правде сказать, всегда ела досыта, потому что дядя Мишар не был жадным.
– Еще не хватало, чтобы этот пьяница отказывал тебе в пище! – сказал Пьер.
– Подожди, ты увидишь, что было дальше. Этот случай наделал шуму во всем доме. Все стали говорить, что мне нельзя больше оставаться у дяди Мишара и что меня надо поместить в другое место. Меня оставили у него два дня, потом отвели к одной старушке, которая держала маленькую лавочку. Моя обязанность была поддерживать чистоту в лавке и помогать по хозяйству. Мне это не было трудно. Я так много работала у дяди Мишара, что мне казалось, здесь я весь день ничего не делаю. Я просто страдала от безделья. А самое неприятное, что эта дама не могла видеть мои волосы распущенными. Она завязала их узлом и заставила носить так. Ах, это для меня было настоящей пыткой!.. Ночью, когда она спала, я их потихоньку распускала, чтобы хоть ненадолго почувствовать себя свободнее… Но я все переносила, чтобы прокормить себя, хотя, по правде сказать, я часто голодала.
– Вот еще! – воскликнул Пьер. – Значит, она не давала тебе есть?
– Если и давала, то ровно столько, сколько ела сама, а ей очень мало надо было! Утром мы пили холодное молоко, по полстакана каждая, и закусывали коркой хлеба, размером с мои два пальца. В полдень мы съедали двойное количество хлеба с маленьким кусочком сыра, в самом лучшем случае еще яйцо всмятку. А вечером – то же самое, что утром: холодное молоко и корка хлеба.
– И ты никогда ей не жаловалась, что голодна? Ведь тебе же, наверное, все время хотелось есть.
– Да, действительно я была голодна; но я боялась рассердить ее. По вечерам у меня просто горело в груди, я чувствовала себя очень плохо; но я пила воду – хоть в этом она мне не препятствовала – и шла спать; во сне боль проходила.
– И ты долго выдержала у нее?
– Немного меньше, чем у дяди Мишара, – два с половиной месяца.
– Не думаю, что ты очень потолстела за это время!
– Еще бы! Человек, который привел меня к старушке, проходил иногда мимо лавочки и каждый раз говорил ей: «Странно, какая она худенькая и какая бледная!» и спрашивал меня, не больна ли я; я ему отвечала: «Нет»; а если бы я была недовольна, то отвечала бы ему: «Да».