– Если бы я вас не нашла, вы бы замерзли, – сказала девушка.
– Да, – сказал Медведев, встал и начал отряхивать снег. – Как вас зовут? Чтобы знать, кого благодарить.
– Соня, – подумав, ответила девушка. – А вам не кажется, что кладбище – не лучшее место для знакомства?
– Верно, – Медведев выбил шапку о колено. – А я – не лучший человек… Пьян и немного не в себе, понимаете?
– Да, это болезнь века. Знаете у Блока?
– Кто его не знает.
– А новое, знаете? – и она нараспев продекламировала: – «В моей душе лежит сокровище, и ключ поручен только мне…» Это знаете?.. Какой у вас измученный вид.
– Очень может быть, – Медведева не покидало смутное беспокойство. – А вы одна здесь? И не боитесь?
– О, нет! Здесь все наши: две кузины, две сестрицы и студенты… Где же они? – она неловко переступила и покачнулась, сохраняя равновесие. – Вот! и я немножко пьяна… Maman не разрешает, но я выпила шампанского… Правда, чудесный вечер?
– Да, вечер… – мрачно сказал Медведев. Он уже не боялся, но хотел уйти. – Вы так смотрите, как будто я с… – «того света», хотел сказать он, поймав её взгляд, но закончил: – с психбольницы.
– О, нет, нет! Это мне стало… грустно, тяжело… не знаю, что со мной, – она прежним жестом подняла руку ко лбу. – Как будто я одна… и всё чужое. Всё.
Глаза её заблестели, и она закусила губу.
– Мне самому так кажется, – сказал Медведев. – Дорого бы я дал, чтобы удрать куда-нибудь в год девятисотый.
– О! – она рассмеялась. – Недалеко же вы собрались! А я бы хотела… Сольвейг! Ждать и ждать, а он не возвращается, но ждать и ждать всю жизнь, а потом он приходит, и – посмотреть один раз в глаза и уснуть… Я представлю только, какой это взгляд. Вот:
И она посмотрела на него, сразу осунувшись и побледнев, широко раскрытыми глазами.
У Медведева застучало сердце. Всё это продолжалось несколько мгновений. Соня спрятала лицо в муфту и тихо засмеялась.
– Бом, бом, динь-бом, – вдруг загремело и понеслось над ними.
– Что это? – вздрогнул Медведев.
– В Лавре, – ответила она, прислушиваясь. – Вы любите службу?
– Не знаю, – пожал плечами Медведев. – Я был раза два в Никольской. Ничего, вообще, красиво.
– Проводите меня, пожалуйста, я… мама-а!! – вдруг с болью закричала она, бросилась бежать, с ужасом оглядываясь на Медведева. Её длинный белый шарф распустился… Больше Медведев не помнил ничего.
…Надгробие так же равнодушно чернело, но на кресте не было медальона; а там, где она стояла, далеко в небе молчало серое, с бугристой корой дерево, кажется, клён.
Назавтра в Публичке Медведев прочёл в январском номере «Нового времени» за 1907 год заметку под названием «Загадочная смерть»:
«… удушена белым шарфом, зацепившимся за ограду. Видимо, смерть наступила от страха. Молодой следователь В.В. не исключает и другой возможности: на снегу остались чёткие следы сапог. Он же, предполагаемый свидетель (?), несколько раз упал. Ведётся следствие.
Молодая С. Полянская, оканчивавшая Бестужевские курсы, погребена на месте гибели и оплакана семьёй и многочисленной студенческой молодёжью.
Она была очень красива».
Медведев откинулся на спинку стула и с трудом соображал. Ничего не получалось, но он снова и снова начинал с этих слов: «…он же, предполагаемый свидетель (?), несколько раз упал…»
Он успел подумать: «Я схожу с ума…»
5 января
Авторское право
Старший редактор отдела прозы Марья Ивановна Стервозникова подняла голову от рукописи.
– Минутку… – сказала она. – Подождите в коридоре.
Молодой человек в пальто и кроличьей шапке, начинающий прозаик Воробков кивнул и осторожно прикрыл дверь.
– Можно? – спросил он минут через десять.
– Входите, – сказала Марья Ивановна.
– Моя фамилия Воробков, – сказал прозаик. – Я вам посылал три месяца назад повесть… И вот… зашёл…
– Воробков. Хм, – Марья Ивановна посмотрела на край стола, где топорщилась куча бумаг. – Посмотрим… Помню я что-то такое… Как называется?
– «Приезжий», – поспешно сказал Воробков и приблизился к столу на полступни.
– «Приезжий», «Приезжий»… – повторила Марья Ивановна, перекладывая кучу. – Напомните-ка, о чём там?
– Там… э-э… сюжет?
– Ну да, о чём там речь, – Марья Ивановна переложила одну кучу и принялась за другую.
– Там говорится… – начал Воробков. – Как-то… не знаю, как можно передать…
– Что, без сюжета? – спросила Марья Ивановна. – Вы, видимо, недавно пишете?
– Да… несколько лет…
– Понятно. А классики писали просто, не мудрили… Вот она, ваша повесть… Женщина влюбилась в гвардейского офицера и, отвергнутая обществом, покончила с собой. Всё ясно и понятно. «Анна Каренина». Лев Николаевич сказал, что писать нужно только тогда, когда нельзя не писать. Читали?
– Толстого?
– Да.
– Ну это… странный вопрос.
– Ничего странного, – Марья Ивановна углубилась в рукопись.
– Ну вот, кто же так пишет? – подняла она голову и посмотрела на шапку, которую мяли руки Воробкова. – Вы пишете: «Всё его население можно было бы разместить в каком-то столичном доме…» А в каком? Есть стоквартирные пятиэтажки, есть пятисотквартирные громады… Неточно. Писатель должен точно знать то, что он пишет. Читали Достоевского «Преступление и наказание»?
– Читал, – отрывисто произнёс Воробков.
– Так там Федор Михайлович знал абсолютно точно, где жил Родион, где он ходил, где он совершал преступление, убивая старуху-процентщицу.
Полуседая голова Стервозниковой снова склонилась над рукописью.
– «Он посмотрел вдаль, – прочла она вслух. – Ничего там не было. То есть были кусты, река и одинокая триан… триангуля… ционная вышка…» – Марья Ивановна задумалась.
– «Ничего там не было. То есть было…» – повторила она. – Вы что-нибудь поняли? Я – нет. И эта, вышка. Вы занимаетесь где-нибудь?
– Я? – хрипло сказал Воробков. – Нет, не занимаюсь.
– Плохо. Если бы прежде редактора вашу повесть прочли ваши же товарищи, да хорошенько её расчехвостили, мы бы сейчас не мучились с вами вместе. Антон Павлович был врач по профессии, но он никогда не злоупотреблял всякими латынскими терминами. Он писал просто, без затей, но на века. А Гюстав Флобер? Этот непревзойдённый стилист французской литературы… Да, – вздохнула Марья Ивановна, перелистывая страницу. – Или вот ещё…
Стервозникова удалилась вместе со своим столом на расстояние в полкилометра, стала такой маленькой, что её склонённая голова была не больше спичечной головки.
– «Она потянулась к нему…» – миллионы раз было. Штамп, – долетали до Воробкова слова. – «Лицо девочки, похожее на лукавое яблочко…» Ха-ха-ха! ещё Иван Алексеевич говорил… «Вода, пронизанная серебристыми пузырьками…» «Колесо наехало…» «Грудь…» «Ну…» «Творенье…»
«Зачем я написал так много? – с тоской думал Воробков. – Зачем?»
Стервозникова раздвоилась, затем начала расплываться. Расплывшись, Марья Ивановна вдруг вынырнула совсем рядом. Воробков отчётливо видел её шевелящиеся губы с мелкими крошками помады, пористый нос и никелированные очки…
Он быстро задушил её телефонным шнуром, взял рукопись, осторожно прикрыл дверь и ушёл. Его до сих пор не нашли. И слава Богу. Может быть, он их всех передушит.
6 января
Чекист Думбадзе
Председатель губернской коллегии ВЧК Алексей Думбадзе, 23 лет, с узким, худым лицом, в длинной шинели и в фуражке полувоенного образца – под Дзержинского, у которого он работал в Москве, знал о своей популярности в этом городе. И нельзя сказать, чтобы она ему льстила. Прошли те времена, когда он испытывал упоение при виде испуганных взглядов, задёрнутых занавесок, когда люди подразделялись на тех, кто уличён и кто ещё не уличён, когда он подозревал даже квартирную хозяйку и прятал под подушку наган.
Жить стало легче и сложнее. Легче потому, что люди стали понятнее. Он научился с двух-трёх слов, по взгляду определять человека. Были и другие признаки: руки, походка, манеры, но к ним он теперь относился осторожнее. Жить стало легче и потому, что он сбросил ежеминутное ожидание опасности, от которого на допросах впадал в истерику, от которого не мог избавиться и во сне. Сейчас он знал, что это был страх. Не бдительность, как ему казалось раньше, а просто страх, мерзкий, липкий – пули в затылок, бомбы под ноги. Люди стали понятней, и страх исчез.
Стало жить сложнее не только потому, что он теперь отвечал за порядок в городе и губернии. У него появилась личная жизнь. Раньше вся его жизнь проходила на службе, он не мог думать ни о чём ином. Теперь он с удивлением и тревогой понял, что очень многие живут не революцией, не классовой борьбой, а просто – живут, как будто ничего не произошло, и это казалось ему сейчас самым главным. Это его угнетало, потому что он привык делить людей на «наших» и «не наших». Оказывается, была масса людей непричастных, просидевших у окошка, одинаково боящихся красных, белых, зелёных – всех. Он знал, что эти люди – не враги, но и не друзья. Тогда кто же? И зачем они здесь, в республике, если думают просто жить? Их было много, они были безлики и потому – непонятны. Он не мог примириться с мыслью, что они есть.