– Милый, милый, не спеши, – говорила она уже по-русски, но настолько запоздало, настолько невпопад с ним, что он лишь слабо улыбнулся на ее просьбу. И опять в ней, когда она приподнялась и села на кровати, появилось знакомое – привычное и копотливое – что ему вроде бы случалось наблюдать: от матери, от кого-то, кто его мудрее и старше. Он вроде бы не должен был этого делать, но сделал. И теперь в создавшемся положении что-то неправильно, непривычно. Она же иностранка, она не знает, как себя вести в чуждой обстановке; может быть, у нее чрезмерно щедрое предложение, а он этим воспользовался; может быть, она не знает себе цены; может, ей еще и нельзя, потому что нет шестнадцати лет.
Он был очень сконфужен за себя и за нее. Она стояла, коренастая и широкобедрая, повернувшись к нему боком, и он неуверенно обнял ее за голые крепкие ягодицы и ткнулся головой в живот – в то место, к которому так сегодня влекло. Он был какой-то весь маленький, несовершенный, не способный полно, четко, ясно и прямо высказать себя, свою неизъяснимую муть.
III
– Oh, mais oui! Qui est absente aujourd’hui? Velitchka, ditez-moi, s’il vous plait.
Преподавательница французского языка, хитрая, рыжая, экспансивная, ясно видела, что отсутствовать некому, потому что оба ее птенчика налицо, но ей надо было развивать у них навыки разговорной речи.
– Tout est prêt? – неуверенно спрашивала Величка, потому что сомневалась, надо употреблять «tout» или «tous».
– Non, non, non! – яростно жестикулируя, возражала рыжая русская француженка. – «Tout est pret» это «все готово». А как будет «все на месте», Георгий?
Георгию вся ситуация была совсем непонятна. Хотя он провел с Величкой всего одну ночь, целовались они так, что нежная кожа вокруг ее рта и до сих пор была раздражена его щетиной, а на одной скуле, на той, которой она прикасалась к подушке, образовались мелкие прыщики. Хитрая француженка щурилась, смеялась и задавала быстрые экспансивные вопросы, и по глазам было видно, что она догадывается об их любовной связи; но так как расспрашивала и шутила она всегда по-французски, Георгий Живов не все понимал. Он понимал только, что эта странная, сосредоточенная и вместе отрешенная, болгарская девушка, для каких в России есть термин «распустеха» или даже «раскоряка», совсем ему чужда, стесняет и не нуждается в знаках его внимания. Он смотрел на нее, как рыба в иллюминатор, и ничего в ней не понимал. И от того чувствовал себя еще большим тупицей и глупцом. И все время мучился совестью, потому что к жене в Логатов его тоже не слишком тянуло, хотя староста готов был отметить его присутствие на лекциях. Он запутался. Он совсем запутался. И во французском языке тоже ни фига не пендрил, и таких дураков, как он, во Францию не зовут. Он не чувствовал себя даже польщенным, что он студент университета и близкий друг иностранки. Он ее по-детски стеснялся и, когда в перерыве занятий уходили под лестницу курить, не знал, о чем с ней говорить. И она, вероятно, тоже, потому что если близко стоял болгарин или другой хороший знакомый русский, она тотчас к нему приставала, и они начинали болтать и смеяться. Вся ее широкая мордашка с мелкими светло-серыми глазками и ямочками так и жаждала симпатии и похвалы, но смеялась Величка так хрипло и курила так много, что Георгий Живов не мог этого одобрить. Говорить им было не о чем, потому что их связывало что-то другое: не симпатия, не влечение, не взаимное любование – что-то другое. Что-то, о чем молчат. Болгарский же язык и их быструю болтовню он даже не тщился понимать: он был еще заумнее французского. Может быть, уже в эти месяцы начала студенческой жизни ему следовало понять, что он не станет полиглотом и не поедет за границу, потому что и в своем-то внутреннем мире ориентируется плохо. Муть, муть стояла в голове; он мог только липнуть, а отнюдь не решать и действовать; какой-то был в нем довесок, из-за которого он становился безнадежно бестолковым, невежественным и суевером, как смерд двенадцатого века.
– Величка, зачем тебе еще и французский? – спрашивал он, когда они курили и посматривали на шмыгавших по лестнице студентов. – Ты и так уже два языка знаешь.
– Я еще и румынский понимаю, только не говорю. – Величка выдувала дым узкой струей, как реактивный самолет, в сторону от собеседника; курила она жадно и много, как крематорий, и, скорее всего, потому что стремилась избавиться от полноты. По той же причине она мало ела. – Мне сказали, что ты женат. Правда?
– Да.
Она спросила об этом отчужденно и равнодушно, но даже Георгий Живов, с его мутью в голове, понял окончательно, что второй ночи не последует. Не потому, что он себя не зарекомендовал, или бесчувствен, или женат, или ей не симпатичен, или иностранец, а потому что на их чувствах – табу, запрет. Вот как нельзя весталке переспать с мирянином без того, чтобы связь не получила скандальную огласку, так и им нельзя быть вместе. Какие-то они одинаковые, как родственники. Это его мучило, казалось несправедливым, и, бессознательно цельный, он по-своему стремился разобраться в проблеме. Она была вот тут, рядом, эта обаятельная платиновая блондинка, но – за границей, за ощутимой перегородкой, за стеклом иллюминатора. Ничего нельзя было понять. В Георгии Живове поднималась волна смутного интереса к возникшей коллизии, но ни злости, ни умственного напряжения, ни энергозатрат, необходимых для исследования проблемы, он не ощущал. Наплевать и забыть. Все дураки, помянуть Чэпмена.
IV
Между тем комбинация марионеток, позиции в поэтажной трансмобилизации и договорные консенсусы менялись своим чередом. Только для действующих лиц закономерности не были очевидны.
Любовником Тани стал южанин, из Краснодара, тоже пепельный блондин, русский. Георгий Живов еще ходил к девушкам-болгаркам поначалу, потому что краснодарец был ему симпатичен и обе девушки тоже. Но это было заплывание в чужой ареал, который понемногу становился и неприятным – из-за болгар Властимира и Йорданко: оба были там тоже частые гости. Георгий Живов сидел там среди салфеток и камышовых циновок, в облаках болгарских сигарет и крепкого турецкого кофе, но интерес ко всему этому был внешний. Величку все чаще видели вместе с Йорданко Велевым.
Йорданко Велев, жилистый, смуглый, кудрявый и черноволосый южанин, с той жесткой складкой у рта и хищной грацией, какая характерна для воюющих мужчин Кавказа или непримиримых сербов, в окружении болгарок производил впечатление восточного принца, озабоченного расширением султаната. Если бы финн Георгий Живов был умнее, он бы понял, что ему просто следует быть понастойчивее и пожестче, и он бы оттеснил Велева. Потому что краснодарец тоже был женат, и темпераментная Таня устраивала ему жестокие сцены южной страсти. И комбинация марионеток была бы очень симметрична и закономерна. Однако Величка уже склонялась к Йорданко, кудрявому, смуглому и жилистому, как мужской подвид болгарки Тани. Йорданко Велев не был многословен, но по этажу и на кухне ходил с молчаливым видом отважного петуха, который озабочен прокормлением гарема. За все то время, пока сохранялась эта комбинация марионеток, Георгий Живов не сказал с Йорданко Велевым и двух слов; они были как два сторожевых катера разных стран в пограничных водах: лояльны. Лояльны, но жестко молчаливы и насторожены. Георгий Живов не испытывал к своему сопернику ни зависти, ни ревности, ни злобы, а только временами слабую досаду отвергнутого. Потому что в обществе своего болгарина Величка воспринималась еще более девственной, более странной и этнически обособленной. Он только чувствовал, что, особенно когда они встречались на кухне или на уроках французского, она бы не прочь ему пожаловаться, не прочь снова воззвать к его мужеству. Но Живов не хотел ее отбивать и завоевывать, потому что и с той, в Логатове, не знал как расхлебаться; он даже допускал, что следует поискать чего-нибудь третьего. По всему по этому муть в его голове не уменьшилась, а даже расширилась: оказывалось, что некоторые экзистенциальные положения и абсурдны, и неразрешимы. Но долженствование перевешивало, и Живов ездил в Логатов за утешением.
Понемногу получилось так, что Йорданко Велев и Величка Стоянова стали повсюду бывать вместе и даже поселились в комнате по соседству.
– Слушай, Андрей, так они женаты или нет? – пристрастно спрашивал Георгий у своего товарища по комнате, когда болгары поселились рядышком. – Или просто уговорили коменданта общежития, чтобы им дали эту комнату?
– Да откуда мне знать? Ты думаешь, они мне показывают свои паспорта? Знаю, что свадьбы не было. Но они ведь могли просто расписаться в своем посольстве.
Георгий задумался и ощутил досаду. Когда они жили дальше по этажу, в своем болгарском крыле, все их разборки, гостевания и романтические любови не очень-то его и касались, но поселиться, и притом вдвоем, открыто, даже с неким безнравственным вызовом, рядом, через стенку, – это совсем другое. Ведь теперь их жизнь будет у него на виду, теперь надо здороваться, а он на дух не переносит этого самоуверенного непонятного болгарина. Ему даже как-то пришло на ум, что Йорданко кого-нибудь зарезал – такая от него исходила аура. На страх это не было похоже, но это опять был некий имморализм, какая-то, фиг ее знает, откровенная непристойность и вытряхивание домашнего мусора у всех на виду. Георгий задумался, и задумчивость его не покидала. Андрей много шутил по этому поводу, издевался и даже впрямую спрашивал, но Георгий своей тайны не выдал. Он не выдал бы ее никому, потому что она была сокровенная, а сплетни по этому поводу, исходящие от Скушнарева или Тани, не затрагивали сути дела.