– Стой, дура заполошная! Куда голяком, куфайку возьми.
Савелий Игнатьевич перехватил было ее на пороге:
– Куда ты после всево, Варя?
– Дак видел, голая, Савушка! Ить баба, застудится, куфайку хоть брошу, че же теперь.
Потом они лежали молчком и знали, что не уснут, не поговорив.
Вдруг показалось, что шевельнулось в ней тайное, чего хоть и ждешь, но верится далеко не сразу. И даже как бы вовсе не верится, а мерещится блымающим далеко-далеко невозможным сиянием млеющей радости, плавится на душе, обволакивает каждую растревоженную кровинку жаром и буйством разрастающихся желаний, противящихся благоразумию и не желающих покоя – ну, бывает ведь, с кем не случалось!
– Хочу я, Савушка…
– Што? Што, радость моя?
– Хочу и хочу, сама не знаю…
– Надумашь, скажи. Все-все исполню.
– Ой, и не знаю, исполнишь ли, люба моя!
– Да как бы… Мать тебя поперек! Да как бы я не исполнил – в лепешку расшибуся…
– Ну, ладно, потом, опосля.
Сна нет и не буде на всю эту великую ночь ее бабьей радости и ликования.
Ах ты, чертова ворожея, появись только…
Варвара прислушалась к себе и что происходит где-то под самым сердцем…
И еще глубже.
Глубже, глубже, как вообще не бывает!
Она лежала у него руке, но Савелий Игнатьевич терпел, словно угадывал ее испуг. Варвара прижалась плотней, отыскала руку:
– Избу-то, Савушка… Не заговариваешь больше.
– Не к чему, когда решено, перерешивать я не умею.
Известие, что Ленька пристроился в городе при сельхозинституте и вроде бы учится вечерами на каких-то курсах, вновь повернуло к нему людей, но в отношениях с Варварой что-то будто нарушилось. Так хорошо обмозговав задуманное строительство вплоть до деталей, после бегства Леньки, считая во многом виноватым себя, он не решался подступаться с ним и тревожить Варвару. Да и к чему в создавшемся положении: Ленька в городе и едва ли вернется, Надька в интернате, двоим в старой избе – разгуляйся. Он жил ожиданием новых перемен в Варваре, не желая верить, что Симаков для нее еще что-то значит, и все боялся, не мог не опасаться невольного поворота ее мягкой и чуткой души к беспокойному прошлому.
Захолодев, испытывая непривычное напряжение и внутренне соглашаясь, что у Симакова на Варвару больше прав при живом взрослом сыне, добровольно уступить ее Василию, Савелий уже не мог. Она была не просто нужной, она стала самым дорогим человеком, без которого ему невозможно, и стала женщиной, носящей под сердцем его будущего ребенка.
И он уже ощущал у себя на руках эту славную кроху, и видел свое, не народившееся дитя выросшим. Похожим хваткой, силой, дерзостью, на деревенских парней-забияк, и больше на Веньку, чем на мягкого и впечатлительного, вялого Леньку. Оправдание откровенному эгоизму находилось немедленно и прагматично: во все времена мужик рассчитывал и должен рассчитывать, прежде всего, на физическую силу, ее в первую очередь уважал в других, и не мог не мечтать наделить ею долгожданное чадо.
Столь архаическое желание держалось в нем и не могло не держаться хотя бы потому, что в повседневной жизни по-прежнему важнее всего ценились крепкие руки, могучая спина, умение ворочать тяжелые лесины, и что у него родится крепкий наследник, не вызывало сомнения.
Глава вторая
1
Мужицкая основа бытия проще простого, исполнительна и неприхотлива. Это в городах она бандитская или пролетарски бузотерская, с какими-то политическими требованиями, в деревне особенно никто сроду ничего не требует, живется и живется. Меняется власть, но совершенно при внешней не унимающейся политической трескотне, призывах и обещаниях, не меняется сама крестьянская жизнь, продолжаясь как-то не рыба, ни мясо. Деревенская человеческая физиология требует своего и люди подстраиваются под эту потребность жить и существовать, дышать и рассуждать, думать про себя и думать вслух, не получая просветления, кроме лезущих в уши кричалок, лишь напрягаясь и напрягаясь измученным существом. Паршиво так жить, утомительно, но иначе ведь не получается, значит, живи, как удается и как выпадает кому весело и беззаботно, пользуясь кормушкой и случайным везением, кому на последнем пределе и страхе. Вот изменилось снова где-то высоко-высоко, за Кремлевкой стеной и радио забалаболило о гвардии Ильича, продолжателях дела «железного» Феликса, в Политбюро будто бы появились свежий человек, «феноменально активный, жесткий, обладающий несворачиваемой целеустремленностью мощного танка», сообщалось победно об усилении борьбы с коррупцией в партийно-советском аппарате, порожденной безответственностью и абсолютной безнаказанностью в брежневское правление. Ну и что… если у него есть Варвара, о которой вспомнил вдруг Василий Симаков. Появилось сообщение о заседании Политбюро, посвященное обсуждению писем трудящихся, недовольных беспорядками на производстве, нарушениями в распределении жилья, приписками, расхищением государственной собственности и другими противоправными действиями, чего у него на пилораме сроду не было и не будет, что им делить? Развернулась кампания так называемых отзывов – излюбленный прием демагогической системы очковтирательства и массового самоуспокоения новой волны подписантов и политических шулеров, а ему какое дело? Попросят и он напишет, как все, не обратятся – не заплачет, значит обошлись другими. Предложения по усилению санкций в отношении нарушений законности и справедливости демонстрировали намерение нового руководства страны энергично бороться со всеми видами преступной деятельности, невзирая на лица, родили заранее неработоспособный закон «О трудовых коллективах и повышении их роли в управлении предприятиями, учреждениями, организациями» – хорошее дело, а что без этого не понятно, что и к чему, без обращения. Радио на столбе посредине деревни, не выключишь по своему желанию, наращивает и наращивает наступательную мощь на равнодушного обывателя. Молчащих стадно, понимающих, что неспособны на серьезное вмешательство в процесс очередного возвеличивания власти и старичков-вдохновителей, было привычно больше – спать сильно мешает, но терпеть можно. Шумливых и бессмысленно бузотерящих, чаще совсем не по сути, полно, какие-то жалкие прилипалы, вот-те и жалобы, да как-то в расчет не берется. Восхищающихся «мудростью» дальнозорких вождей новой волны, устроившихся удобно в чьей-то благодатной тени более чем предостаточно для уверенной жизни власти, уверенной в своей боеспособности управлять государством и обществом. Что же в конце концов происходит?.. Радио штука полезная, да толкает куда-то совсем не туда, включаясь раньше пробуждающегося по утрам мужицкого сознания и выключаясь за полночь. Ленька вырос, Надюха растет, а кто бабенке помог, при чем Симаков, совсем не при чем. Спрашивал, спрашивал иногда разогретого Андриан, что происходит в стране не имеющей нравственного вдохновителя, которой, усыпленной величием взошедшей «звезды», в другой уже не нуждается, этого теперь надо бы пережить-перелопатить восторгами или проклятьем, и причем тут деревня, живущая как бы на обочине этого шумного водоканала, удовлетворительного ответа не получил, и Андриан как бы в окончательной растерянности. Страна рабствующих особей, способная выдержать пытки и лагеря чужих и своих животных приматов долго еще не сможет услышать голос плачущего ребенка, брошенного и властью и матерью на самовоспитание.
А-уу, люди, вы где? На Подмосковском пятачке тусуетесь? «Подмосковные вечера» распеваете, а мы так все «Ревела буря, гром гремел!»
Откуда все это?
Конец массового бессмыслия когда-нибудь закончится или мы обречены жить не доструганными, не доделанными, не долепленными Богом и появляющимися время от времени лихими народными «просветителями», толкующим Маркса-Ленина, совсем не по Марксу и далеко не по Ленину, потому что и на нормальное токовище так же не лишне скопить хотя бы немного умишка.
Мысли Грызлова не соответствовали его устремлениям, оставаясь слишком общими для случая и момента, Андриан жил приземленнее.
2
Очередной день завершался, Варвара грела бочок и усыпляя, радуя присутствием, встревоживший нутро Васька Симаков уплывал. Где-то в глубине далекого сна грубоватые, но чуткие руки вращают веретено, сучится тонкая белая нить, в избе так натоплено, что плачут замерзшие окна. Душно. Чадит семилинейка с огрызком стекла склеенного полоской газеты. Пахнет овчиной, горячим кирпичом, запечной пылю.
И грустные песенные голоса:
«Ах, барин, барин, добрый барин,
Уж скоро год, как я люблю,
А нехристь – староста, татарин,
Меня журит, я терплю…»
Все плывет смутой, грезами, топчется рассерженно на краю полусонного осознания, усиливая нарастающую тревогу, что это не во сне и еще больше становится жаль, кто столько терпит от злого и наверняка краснобородого татарина. И если не страшно до беспамятства, как бывает невыносимо страшно, когда остаешься в сгущающемся мраке избе один одинешенек, то причина в одном – в доносящихся голосах: ровных, уверенно сильных, даже могучих… из радиорупора, переходящего вдруг на жалобно могучие стенания и далекий волчий вой.