Я знаю, что не должен был этого говорить.
Последний конфликт — на этот раз, несколько комического свойства — разразился поздно ночью, после одного из тех сеансов связи, посредством которых Гошины кинематографические фантазии дохлёстывали до наших горних высей…
— Я никуда не пойду! — говорю я злым и склочным тоном — передай Гоше, пусть выроет нору в базовом лагере и снимает там Лёшин выход хоть всю ночь напролёт!..
— Я дам тебе рацию, скажи ему это сам!.. — Лихорадочный румянец пробивается сквозь археологические слои солнцезащитного крема на Валериных скулах…
— Дай, дай мне рацию!.. Я скажу ему ВСЁ, что я думаю!.. — дай мне рацию!..
— Ян, к чему эти разговоры?.. Это моя работа, мой долг: я должен отснять все эпизоды, которые нужны Гоше с Лёшей… — настаивает Валера, и я чувствую, как его дисциплинированная душа изнемогает от одной только мысли, что съёмочное задание, поступившее в три часа ночи из базового лагеря в пещеру на седловине, может остаться невыполненным…
— Ага-а-а! — продолжаю злобствовать я — как на вершину идти, так это «плохая погода», а как тащиться на гребень для дурацких имитаций, так «Ян, давай, давай!..»
Валера обиженно замолкает, и в наступившей тишине я начинаю потихоньку остывать, всё ещё потрескивая… Саша молча восседает на своём ледяном «топчане» и теребит бороду по сложившемуся у нас обыкновению…
В полтретьего ночи он проверил погоду и вынес вердикт: «в такую погоду на гору не ходят». Посовещавшись на средних и повышенных тонах, мы договорились встать в пять, с рассветом, и проверить погоду ещё раз. Выход в шесть утра всё ещё оставлял нам шанс взойти на вершину. Валера связался с базовым и доложил обстановку руководящему дуэту — режиссёру и продюсеру. Тут-то и выяснилось, что выход из пещеры в лучах рассвета решительно не вписывается в Гошину художественную концепцию. «Вы можете идти, когда угодно» — сказал он — «можете вообще никуда не идти, но вы должны отснять ночной выход на восхождение!».
Я к этому моменту (второй день отсидки в унылой берлоге…) был взрывоопаснее, чем пояс шахида. Мысль о каких-то там пошлых имитациях была мне противна и унизительна, она оскорбляла самую суть моей тоскующей восходительской души… Какая пошлость: выйти якобы на восхождение, «мужественно» тропить по колено в снегу, изображая непреклонную решимость, чтобы через пять минут, по команде «Всё! Снято!», юркнуть обратно в пещеру… Бр… Ни за что! В гробу я видел этот кибениматограф, эту хренову «фабрику грёз»!..
Не хочу и не буду!.. Я предпочитаю использовать оставшиеся пару часов на отдых перед всё ещё возможным восхождением, вместо того чтобы участвовать в этих несуразных игрищах.
Валера сидит печальный и растерянный, приютив на коленях бесполезную камеру…
— На гребень я не полезу, — даже не думай, но выход из пещеры и начало движения вверх по склону мы, пожалуй, можем отснять…
Валера вскакивает и, не говоря ни слова, начинает готовить камеру к съёмке…
Спустя десять минут, чертыхаясь и проклиная килограммы сухой ледяной пыли мгновенно проникающей в малейшие прорехи в моём пуховом облачении, я выкатываюсь в колючий непроглядный мрак…
В какой именно степени мне важно было взойти на эту гору, я понял лишь утром, упаковывая рюкзак для спуска. Меня душили ярость и обида, и я никак не мог поверить, что всё кончено. Я знаю, что эта гора, этот безмозглый и безжалостный истукан, — всего лишь смёрзшаяся груда камней, нечто куда более примитивное, чем последняя амёба в придорожной луже, и, в то же время, я не могу не относиться к ней, как к живому, надменному и мстительному божеству. Я возненавидел её, порвал с ней окончательно, я никогда в жизни ничего не попрошу у неё, и я не хочу больше видеть этого молоха, эту белозубую морозильную камеру, в которую каждый год отправляется очередная порция человеческого мяса…
И я знаю, что у неё есть ещё целый день, на то чтобы сполна рассчитаться со мной за эти слова…
Мы спускаемся со второго лагеря — я и Валера. Гора хорошо выспалась в тёплых утренних туманах, потянулась, зевнула и, вспомнив давешнюю обиду, метнулась нам вослед…
Над черными ульями скал заметались снежные пчёлы, загудели, закусали щеку, ветер усиливался, — он дул ровно и мощно, он выглаживал гибкой ладонью место предстоящей экзекуции. Исчезло небо, отвернулось, обратив к нам серый в проплешинах затылок, словно говоря нам: «моё дело — сторона, это ваши с нею разборки…»
Мы скользили вниз по гребню в струях пыли цвета потухшего серебра, увёртывались от оплеух ветра, а на перестёжках тоскующее железо покусывало нам кончики пальцев. Второй лагерь был снят и упакован в рюкзаки, потяжелевшие втрое, и малейшее проскальзывание или неловкий шаг могли обернуться стремительным падением с предсказуемыми последствиями: скольжение вдоль глазурованной льдом направляющей, узел или станция, удар, глухой хлопок лопнувшей усталой верёвки и долгий полёт болидом снежной пыли… Врывающийся в разодранные криком лёгкие радостный космический воздух, несущийся навстречу астероид скал, проглоченная от удара буква О, тишина… Конец фильма.
Ветер выдувает стылые верёвки за гребень, и каждую такую верёвку я вытягиваю, как рыбак сети, полные мороженной рыбы, — со стонами и матерным рычанием. Иногда такая верёвка повисает за снежным карнизом длинной вибрирующей на ветру дугой, под которой развеваются снежные гривы. Местами верёвки заключены в прозрачный чехол, который лопается на изгибах и брызгает ледяной крошкой. Когда запотевают лыжные очки, и мгла удваивается, я останавливаюсь и приподнимаю нижнюю кромку, позволяя настырному ветру нырнуть в образовавшийся зазор и выдуть пары.
Вырвав из-под снега или вытянув из-за карниза очередную верёвку, я продолжаю спуск на ломких коленях, — дрожа от напряжения, сжимая скользкий канат до судорог в ладонях… Похоже, ещё долго я буду просыпаться со сжатым кулаком, из которого неумолимо ускользает кольчатый полоз верёвки…
Одеяло мглы становится всё плотнее, ветер подтыкает его со всех сторон — торопливо, нервно. Я чувствую, как нечто тяжелое, давящее сгущается вокруг меня, и это нечто заставляет меня, стиснув зубы, ползти вниз по гребню — упорно, не останавливаясь ни на минуту до тех пор, пока силы не покидают меня, и я, креня рюкзак, не заваливаюсь в снег на очередной станции.
Сижу, дыша… Равнодушно отмечаю паскудную суету ветра, пытающегося заровнять меня, превратить в плоский могильный холмик. Встаю, вырываю на колено рюкзак, подныриваю плечом в лямку, и, выбрав из пучка свисающих со станции разноцветных сухожилий наименее истёртое, продолжаю свой муторный бесконечный спуск.