Хвиной как-то одеревенел и будто прилип к стене кизячника, а его сват, переходя на гнусавую речь, с циничной усмешкой в голосе заканчивал свой рассказ:
— Напрасно трудились Аполлон и Мирон. Гашка не по вкусу Григорию. Так он на коня — и прямо через речку. Ты ему нужна!.. Говорит, горечь мою только она убьет… Не упорствуй, придем… А?
У Хвиноя высохло в глотке — так он хотел слышать, что же ответит сноха. Но Наташка, как каменная, стояла в дверях и молчала, а что было у нее на лице — этого Хвиной не мог разглядеть. Промолчала Наташка и тогда, когда брат, вобравшись уходить, посоветовал ей:
— Ты же сальца или яичницы пожарь… У красных начальников в запасе что-нибудь обязательно найдется, а бутылочку чистокровной царской Григорий принесет… — И он хоть и негромко, но так резко засмеялся, будто дроги простучали по неровной дороге. — Двери не запирай, через часик прибудем…
Хвиной подождал, пока мягкие, скользящие по грязи шаги свата не заглохли за воротами. До крыльца Хвиной шел с мыслью: «Бить Наташку до смерти или до полусмерти?»
Убедившись, что дверь осталась незапертой, он вошел в хату с единственной, но совершенно созревшей мыслью: сноху надо убить!..
В хате горела лампа. Наташка разводила на загнете огонь. Сухие щепки уже охватило игриво скачущее пламя. Освещенная им, Наташка стояла в белой рубахе с прошвами на подоле и груди, в легких чувяках. Голова ее была опущена, туго закрученные на затылке светлые волосы отливали золотистой желтизной. Она сейчас показалась Хвиною значительно меньше своего роста, и фигура ее выглядела по-девичьи хрупкой… Убить такую прикладом винтовки не составляло никакого труда.
— О чем задумалась? — испытывая последнюю надежду и веру в человека, члена своей семьи, которому доверялось самое дорогое в жизни, спросил Хвиной.
— Папаша, скоро к нам Гришка Степанов придет… Я думаю: как бы его убить?.. Топор положила на печь под полсть, чтобы не нагинаться за ним. А Петьке тут не место, — указала она на спящего деверя. — Ты, папаша, забери его. Переждете где-нибудь во дворе, пока я управлюсь.
Она торопливо говорила, торопливо одевалась. Положив кусок сала на дощечку, нарезала его с таким проворством, будто хотела немедленно накормить падающих от голода. Она так была занята своими мыслями, что даже не заметила, какое высокое душевное волнение переживал сейчас Хвиной. Ведь в эту минуту у него никого не было ближе Наташки.
Глубоко вздохнув и ладонью смахнув с побледневшего лба капли пота, Хвиной убежденно проговорил:
— Убивать его мне, а не тебе, Наталья. Ты еще молодая… Может, живого под сердцем придется носить… Испуганный родится. Нельзя! — и он потянулся к печи, чтобы взять топор и перенести его на другое место.
— Топора не трогай! На вот… И не спрашивай, откуда…
Наташка взяла с подоконника патрон и подала его свекру.
— Я посажу гостя к окну… С надворья-то хорошо видно. А ежели осечка получится, тогда сама…
Но Хвиной уже осмотрел патрон и, зарядив винтовку, сказал:
— Не должен дать осечку. А если случится такое, то действуй и кличь на помощь…
Ветер дунул из-за речки, и вдруг с той стороны донесся басистый лай Аполлоновых собак. А Хвиною и Наташке показалось, что гость и его провожатый уже где-то близко, и они оба кинулись будить Петьку, помогать ему одеваться, выпроваживать его из хаты. Все это они делали с такой спешкой и настойчивостью, что Петька, прежде чем очутиться с отцом на крыльце, успел лишь спросить:
— Что горит? Кого убивать?
Хвиной крутнул сына за ухо, тот сразу смолк и покорно пошел за отцом.
* * *
Гришка Степанов въехал во двор Хвиноя непринужденно, будто здесь его ждали с сердечным нетерпением. С седла он слез около самого крыльца и, передавая повод Федору Евсееву, сказал:
— Побудь адъютантом, пристрой коня куда-нибудь в теплое… — Но тут же негромко засмеялся и, отнимая повод, проговорил: — Забыл, что ты, Евсеевич, веки вечные инвалид. Ты же не знаешь, с какой стороны и подходить к лошади…
Хвиной и Петька из кизячника видели, как он сам расседлал коня, разделся и бросил ему на спину свой полушубок.
— Вот так тебе, Рыжик, будет лучше, теплей… — И, снова заседлывая его, приговаривал: — Дождь почти совсем перестал. Под таким теплым полушубком смело простоишь около крыльца, на глазах… А то, чего доброго, возьмут и уведут… Нет, расставаться нам с тобой нельзя.
— Придумаешь — уведут! — насмешливо заметил Федор Евсеев, поднимаясь на крыльцо. — Самый страшный на этой стороне речки Хвиной, так он ушел в Забродинский. Идет, шатается, а за спиной винтовка. Ни дать, ни взять Козьма Крючков…
Гришка успел привязать коня к столбу, на который опиралась крыша крыльца, подошел к кизячнику, зажег спичку и, видно, тут только оценил это удачное сравнение.
— Как, Козьма Крючков, говоришь? — И засмеялся, прыснул, спичка погасла. — Стало быть, его тоже на папиросах будут рисовать?!
— На табаке, на самосаде, — ответил Федор Евсеев, и они вместе скрылись за дверью.
В свете лишь на миг вспыхнувшей спички Хвиной из-за скирды кизяков, увидел Гришку всего, с головы до ног: в черной овчинной шапке, чуть сдвинутой на правый бок и на затылок, в гимнастерке, тесноватой в груди. Вся его плотно сбитая, крепкая фигура опиралась на кривоватые, широко расставленные ноги, обутые в юфтевые сапоги. Когда он засмеялся шутке Федора, светлые, обвисшие усики его задрожали над обнажившимися зубами, выпуклые глаза, обведенные белыми на концах ресницами, блеснули самоуверенностью, и руки потянулись поправить пояс, на котором висел револьвер.
— Он… Ну да черт с ним, что у него револьвер, — прошептал Хвиной, и Петька понял, что отец, крадущейся походкой вышедший из кизячника, пошел убивать Гришку Степанова.
Тяжело, долго тянулись для Петьки минуты ожидания. Оставаясь в кизячнике, он мог только услышать страшное и потому до боли в висках напрягал слух. Все в этой ночи казалось ему громким, а особенно ветер. Он и в самом деле прилетел разгонять дождь: стоило только каплям чуть-чуть прошуршать по крыше, как он с шумом налетел и закружил так сердито, что плетеные стены со скрипом зашатались. Подхватывая малейшие шорохи и голоса этой глухой, отсыревшей ночи, он бросал их в кизячник, и тогда в ушах у Петьки шумно звенела речка, лаяли Аполлоновы собаки и чудилось, будто гомонили голоса. Но все это казалось Петьке приснившимся, — внимание его было сосредоточено только на веселом разговоре, который долетел из хаты.
— Ты, Наташка, только в школе не пляши, — негромко говорил, видимо, уже подвыпивший Гришка. — Строго предупреждаю, а не послушаешься — сам подстрелю тебе ногу… На моих глазах — можно… Другого не скажешь, пляшешь ты хорошо… Хорошо… Евсеич, что молчишь?
— Налей мне еще рюмку, тогда я лучше разгляжу, как она пляшет, — засмеялся Федор Евсеев.
«А может, правда, что Евсевна пляшет?» — испуганно подумал Петька, и его осенила радостная мысль: «Страшного, наверное, совсем не будет! Отец ушел вовсе не в засаду… Лучше, если Гришку Степанова где-нибудь в степи зарубят — или Ванька, или сам товарищ Кудрявцев».
Петьке почему-то очень не хотелось, чтобы это случилось во дворе. Несмотря на строгий наказ отца с места не сходить, он подошел к двери, чтобы проверить свои облегчающие душу надежды. Наташка и в самом деле шутливо кружилась по хате. В неярко-желтом свете лампы через то окно, где ставня была приоткрыта, Петька видел, как она раскидывала руки, а губы сложила так, будто присвистывала своей пляске. Свата Евсеича не было видно, а Гришка сидел у самого окна, и в маленькой квадратной шибке с трудом помещался его коротко подстриженный затылок. Иногда он оборачивался проверить, стоит ли конь на месте.
«Гришка скоро уедет… Бати нигде не видно… Все обойдется по-хорошему», — подумал Петька и уже готов был облегченно вздохнуть, но тут как раз заметил отца. Прячась за колесом повозки, тот лежал на животе, прямо в луже, и совсем близко от окна. В полоске света виднелся винтовочный ствол, просунутый между спицами. Отец, вытянувшись, словно окаменел, и только кончик ствола медленно-медленно двигался.
«Сейчас это будет!» И Петька, как обожженный, кинулся на то место, где ему приказано было стоять. Он опустился на корточки и закрыл глаза ладонями… но уже после того, как прогремел выстрел. Петька слышал, как около крыльца фыркала, рвалась привязанная лошадь, как где-то на гумне взвизгивал перепуганный Букет и настойчиво лаял Андреев Барбос, как кто-то протопал через двор, как хряснули доски непрочных ворот и все затихло на долгую минуту.
— Папаша, надо же нам его убрать отсюда…
— Оттащим на гумно, в яму, из какой брали глину…
— Ну, давайте, давайте же скорее!..
Издалека, из-за левады Семки Хрящева, послышался голос Федора Евсеева. Он, должно быть с испуга, кричал вместо «убивают»: «Убявают! Убявают!»