— Бутылку разопьем как-нибудь после… С косого взгляда вижу, что мои вон остановились на дороге… Ждут… По продтройкам я научился стрелять, как по воробьям, а на тебя рука не поднимется. Я выстрелю мимо, а ты упади… Для обмана упади…
И, видя, что Андрей, туго связанный по рукам веревкой, усмехается, стал его жарко просить:
— По-человечески я к тебе… Стрельну, а ты упади!
— По-человечески? — глухо удивился Андрей. — Что в тебе, в бандите, осталось человеческого, ежели ты весной гонишь людей со степи, убиваешь за то, что они выехали сеять? И терпит же такую пакость земля на горе людям! И от такого принимать жалость?..
Андрей хотел еще что-то сказать, но замолчал, заметив, что от дороги к ним мчались бандиты с обнаженными палашами. Их вел назад не Сидоров, а Федор Ковалев.
«Убьет ли меня Кочетов или Ковалев — об этом мне не печалиться. Теперь-то они расправятся со мной…» — подумал Андрей и захотел в последний раз окинуть степь своим тоскующим взглядом.
Степь была все та же… Такой он видел ее много-много раз. Над простором земли курилась легкая, волнующая дымка. Ее источали черные пашни, зеленые озимые жита, серая толока, на которой изумрудными пятнами пробился пырей… Где-то в солнечном небе, наперебой друг другу, запевали жаворонки. Грач озабоченно прокаркал, пролетая почти над головой. Волнами через гребни, курганы и курганчики, лощинки и лощины набегал влажный восточный ветерок, принося с собой пряный запах проснувшейся в почве жадной жизни, той жизни, которая с особой силой могла волновать хлебопашца… Он встряхнул поседевшей на висках головой и начал кричать на всю степь:
— Товарищи! Люди! Сейте хлеб! Не пугайтесь бандитов! Сейте! С просьбой к вам в последнюю минуту: сейте! сейте!
Услышав за спиной угрозы, Кочетов трижды выстрелил в Андрея. Бандиты остановили лошадей. Ковалев подскакал к навзничь лежавшему на пашне Андрею, свесился с седла, чтобы разглядеть… и сейчас же повернул обратно.
Через две-три минуты и Кочетов, налегая на переднюю луку, поскакал догонять своих. Он беспрестанно взмахивал плетью, обжигая лошади бока, спину… Серый грунт дороги, проваливаясь и взлетая, гудел под копытами. Окровавленный полушубок Андрея, плохо увязанный в тороках, развевался на ветру и падал на круп коня.
Гашка нарядилась в лучшее платье
Вторые сутки дождь лил как из ведра.
Глинистая насыпь на могиле размокла и осела, точно позавчера похороненный в ней Андрей Зыков давно уже потерял связь с жизнью.
Но слова его: «Люди!.. С просьбой к вам в последнюю минуту: сейте! сейте!» — были услышаны теми осиновцами, которые прятались с быками от бандитов в ярах за гребнем. Передаваясь из уст в уста, они начинали жить той неистребимой жизнью, которой живет в народе правда.
Недаром Ванька, вскочив в седло и поправив висевшую за спиной винтовку, на прощанье сказал Елизавете Федоровне, Наташке, отцу и Петьке, вышедшим за ворота проводить его:
— Может, сложу голову в стычке с бандюками, так вы ж не забывайте слова дяди Андрея — сейте! Как дождь перестанет и чуть земля проветрится, сейчас же сами в поле и других зовите!
Елизавета Федоровна и Наташка заплаканными глазами глядели, как Ванька поскакал сквозь дождь через хутор, на взгорье, где в дымке весенней непогоды едва виднелись удаляющиеся в степь конники: Кудрявцев повел их по следам кочетовской банды.
Недаром и врач, та самая женщина, которая зимой вскрывала убитого Яшу Ковалева, выйдя из затемненной спальни, где лежал Филипп, сказала дежурившим в передней женщинам:
— Ну что ж, дорогие мои, Филипп Иванович будет сеять… Теперь ему осталось хорошо поспать… А за мной вон уже пришли лошади из Фокинского… На Фокинский тоже этой ночью налетала банда.
И на виду у всех она закрутила темно-русые волосы в тугой узел, сколола их на затылке шпильками, потом подтянула голенища сапог, поверх ватной кофты накинула дождевик с капюшоном и сразу обеими руками взяла со стола два кожаных саквояжа с блестящими металлическими застежками. Проводившие ее за ворота женщины, а с ними и дед Никиташка, вернувшись в хату, долго разговаривали о том, что сейчас было особенно близко сердцу, что тревожило и волновало.
— Докторица-то быстро собралась. Видать, и в Фокинском не сладко, — проговорила Елизавета Федоровна.
— Да это и по кучеру видать было. Не успела она сесть, как он начал стегать лошадей кнутом… Людям спешить, а тут дождь проливной. Дорога — прямо тесто… И скажи, не перестает! — пожаловалась Мавра Максаева и посмотрела на деда Никиташку, который, опустившись на корточки около печи, курил. Легким синим потоком дым устремлялся в круглую отдушину для самоварной трубы.
Казалось, дед сильно был увлечен куреньем и не слышал, о чем шел разговор, но в действительности он слышал все. И стоило большеглазой Ульяшке Лукиной, заглянувшей в окно, недовольно заметить, что дождю пора бы перестать, как, резко отшвырнув недокуренную цигарку, Никиташка горячо заговорил:
— Ты не говори так!.. Матвей и Мирон готовы волосы на себе рвать из-за того, что дождь не перестает. Им-то что нужно? Чтоб весна уходила подальше, а земля сохла незасеянной… И так я думаю своей лысой головой, что дождь с нами в союзе… Пущай польет еще денька два-три… И земля наберется влагой, и бандитскую силу отгонят, да и Филипп поднимется… Кинемся тогда на пашни, как на пожар. Андреево завещание начнем выполнять…
Из спальни, от Филиппа, тихо скрипнув дверью, вышел Иван Петрович. Он пожелтел еще сильнее, стал совсем поджарым, а кадык на его длинной морщинистой шее заметно вырос… Но помутневшие от бессонницы глаза улыбались. Шутливо пригрозив пальцем деду Никиташке, он сказал:
— Ты, полчанин, высказывайся потише, притормаживай немного… Филипп уснул.
…Было в передней Ивана Петровича два человека, которые слушали все разговоры, а сами не обмолвились ни словом. Они и сидели на одной скамейке, почти у самой двери: в сенцы. Одной из них, Наташке, невыносимо хотелось поговорить, но Хвиной строго приказал ей ходить по хутору, слушать, что говорят, и молчать, как каменной. А все, все, что услышит, рассказывать ему. Нет, не рассказывать, а «доносить».
— Доносить! Будешь доносить!
Холодом повеяло на Наташку от слов свекра. Кстати сказать, это были первые слова, сказанные Хвиноем после гибели его кума и друга Андрея Зыкова.
— Наташа… — никогда Хвиной так нежно не называл свою сноху. — Ты ведь, Наташа, понимаешь, какая беда приключилась? Ты у нас умная, сама понимаешь, что если повесим руки, бόльшая беда может прийти!
Потом он начал шепотом ругаться, и морщинистое, в клочковатой бороде лицо его и запавшие глаза становились страшными.
— Наташка, мы с тобой в Осиновском — беспощадная Чека! Так сказал Иван Николаевич… и посмей мне приказа не выполнять! — он поднял кулак.
И в ласке и в угрозах Хвиноя сноха чувствовала силу, властность, решимость, которых прежде в нем не было, и вынуждена была безропотно подчиняться. Потому-то, непоседливая и общительная в радости и в горе, она сидела и молчала.
Второй «молчальницей» была Гашка. Но ей-то как раз молчать было легче всего. Она просиживала здесь в безмолвии часами, и ее уводили домой или сама Ульяшка Лукина, или кто-нибудь из ее зареченских подруг по супряге. На Ульяшкином дворе, который стал супряжным двором, во время проливного дождя только и было забот, что накормить и напоить быков, разместившихся под большим сараем. Гашка умело и проворно вместе с другими делала это дело. Но так же проворно она оставляла его, если видела, что кто-нибудь из женщин направлялся к Бирюковым.
— И я с тобой! — кидалась она вдогонку.
Ульяшка, у которой вдруг перестали моргать ее большие глаза, сказала бабам:
— На корню Гашка сгорает… По Филиппу Ивановичу у ней любовь-тоска неизлечимая. Не перечьте ей…
И никто не мешал Гашке молчаливо сидеть в передней Ивана Петровича.
Она забыла о доме, забыла и о том, что девушке неприлично так открыто выдавать свою любовь, пусть даже к холостому. Молчаливо переносила она страдания, ловя сокрушенный шепот: «Опять бредит…», и молчаливо радовалась словам доктора: «Филипп Иванович будет сеять… Теперь ему осталось хорошо поспать…»
Молчаливо переносила она и жгучий стыд, когда дед Никиташка высказывал догадки:
— Из яра мне тогда показалось, что под Ковалевым рыжий конь — ну в точности, как Аполлоновы лошади… Вот теперь и думай, как он попал ему в руки?.. Аполлон, видать, уехал далеко разыскивать своих лошадей, а они, может, тут, под носом…
Молчание для Гашки было защитой от всех душевных невзгод, а невзгоды она переносила только из-за того, чтобы быть поближе к нему, к Филиппу, до конца разделить со всеми тревогу за его жизнь.
Иногда ею овладевала тоска. В такие минуты лицо ее с синими, округленными испугом глазами устремлялось в какую-то далекую точку, и она переставала слышать и замечать окружающее… Вот и сейчас она не заметила, как Наташка, спохватившись, что ей по приказу Хвиноя надо еще побывать во многих местах, торопливо встала и ушла. Давно ушли Елизавета Федоровна и дед Никиташка… Не заметила Гашка, как осталась одна с Иваном Петровичем, не заметила и того, что он подошел к ней и, собираясь что-то сказать, ждал, когда она обратит на него внимание.