— Plaît-il?[167] — переспросил он.
Пальмовый лист с треском оторвался от дерева и упал посреди патио. Ветер доносил запах моря, такого близкого, что казалось, будто оно разлилось по улицам города.
— В этом году нам не избежать циклона, — проговорил Карлос, останавливаясь перед термометром Великого Альберта и стараясь перевести градусы со шкалы Фаренгейта на шкалу Реомюра.
Всеми владела какая-то неловкость. Слова, произносимые вслух, не отвечали истинным мыслям. Казалось, язык и губы не подчиняются, словно они принадлежат кому-то другому. Карлоса совсем не занимал термометр Великого Альберта; Оже понимал, что его не слушают; София никак не могла избавиться от смутного чувства неприязни и раздражения против Ремихио — ведь это он так неуклюже предал гласности то, о чем она уже давно догадывалась, то, что наполняло ее презрением к жалкому поведению мужчин, которые не способны спокойно и с достоинством сносить одиночество, налагаемое холостяцким положением или вдовством. И гнев, вызванный нескромностью слуги, все сильнее жег душу Софии, она чувствовала, что неосторожные слова негра заставили ее признаться самой себе, что она никогда не любила отца: поцелуи, неотделимые от запаха лакрицы и табака, которые он небрежно запечатлевал на лбу и щеках дочери, отвозя ее в монастырь после унылых воскресных завтраков дома, были ей противны с того самого дня, когда она из девочки превратилась в барышню.
VI
София не понимала, что с нею творится, она была выбита из колеи, ей казалось, что в ее жизни вот-вот должны произойти большие перемены. Нередко под вечер ей чудилось, будто предзакатный луч, вырывая из сгущавшихся сумерек то один, то другой угол комнаты, придает новый облик предметам. Из полумрака выступал Христос и смотрел на нее печальными глазами. Та или иная вещь, которую она раньше почти не замечала, вдруг привлекала к себе ее внимание высоким мастерством работы. В прожилках дерева на комоде угадывались линии парусника. Один из арлекинов, резвившихся в густой листве парка, внезапно окрашивался в более яркие тона, точно его недавно реставрировали, и вся картина воспринималась по-другому; в то же время полотно «Взрыв в кафедральном соборе» еще больше, чем прежде, выводило ее из равновесия, она не могла спокойно смотреть на треснувшие и взлетевшие на воздух колонны, которые так и повисли в пространстве, будто застыли, падали, да так и не могли упасть… Из Парижа присылали книги, которые всего лишь несколько месяцев назад ей так хотелось прочесть, что она спешно выписывала их по каталогу; теперь же пачки книг уныло лежали нераспакованными на полках в библиотеке. Девушка хваталась то за одно, то за другое, оба оставляла нужное дело и принималась за бесполезную работу — пыталась склеить разбитую вазу для цветов, сажала растения, которые никак не приживались в тропическом климате, с увлечением читала трактат по ботанике, а потом рассеянно проглядывала книгу, где говорилось о подвигах Патрокла или Энея, со скучающим видом закрывала ее и начинала сосредоточенно рыться в сундучке с лоскутами; она ни на чем не могла надолго остановить свое внимание — начинала чинить одежду и тут же ее откладывала, бралась подсчитывать расходы и бросала, приступала к переводу, впрочем, никому не нужному, «Оды к ночи» англичанина Коллинза[168] и не заканчивала его… Эстебана тоже трудно было узнать; в характере и поведении юноши произошли большие перемены, связанные с его чудесным исцелением, — после той памятной ночи, когда был разорен заветный садик Ремихио, приступы болезни у Эстебана ни разу не повторялись. Он перестал бояться ночных припадков, с каждым днем просыпался все раньше и раньше и первый выходил из дому. Теперь он ел с аппетитом по многу раз в день, не ожидая других. Его постоянно мучил голод, — казалось, он хочет наверстать упущенное, ведь ему так долго пришлось просидеть на диете, предписанной врачами, — и он отправлялся на кухню, заглядывал в горшки, хватал слоеные пироги, только что вытащенные из печи, жадно поглощал фрукты, принесенные с рынка. Он не мог больше смотреть на ананасный сок и оршад, — они воскрешали в его памяти былые страдания, — и во всякое время дня, утоляя жажду, пил стаканами красное вино, от которого у него горели щеки. За столом он никак не мог насытиться, особенно когда, засучив рукава рубашки, завтракал один, в полдень, небрежно одетый, в домашних туфлях без задника, с загнутым кверху носком; вооружившись щипцами для орехов, он набрасывался на устриц и других моллюсков, грудой лежавших на блюде, с таким пылом, что осколки их панцирей разлетались во все стороны. Вместо халата Эстебан прямо на голое тело надевал лиловую сутану епископа, которую он извлек из шкафа, где висели одежды предков; он с наслаждением ощущал прикосновение прохладного атласа и щеголял в этом одеянии, перехваченном в поясе четками, нимало не смущаясь тем, что из-под сутаны выглядывали волосатые ноги. Этот «епископ» находился в постоянном движении: то он играл в кегли в галерее патио, то скатывался по перилам лестницы, то, ухватившись руками за балюстраду, повисал в воздухе, а то упрямо добивался, чтобы зазвонили часы, которые уже лет двадцать молчали. Софию, столько раз обтиравшую мокрой губкой кузена во время приступов удушья, прежде не смущал темный пушок на его теле, но теперь из вдруг возникшего чувства стыдливости она старалась не выходить на террасу, когда знала, что юноша моется там на свежем воздухе и обсыхает под солнечными лучами на разогретых кирпичах, даже не позаботившись обернуть полотенце вокруг бедер.
— А он уже становится мужчиной, — с удовольствием отмечал Карлос.
— Да, настоящим мужчиной, — соглашалась София, замечавшая, что с некоторых пор Эстебан по утрам старательно проводит по щекам и подбородку бритвой.
Эстебан первый стал постепенно возвращаться к нормальному распорядку жизни, нарушенному в доме за время траура. С каждым днем он поднимался все раньше и раньше и пил теперь утренний кофе вместе со слугами. София с удивлением наблюдала за юношей, ее тревожило, что кузен, который всего несколько недель назад был болезненным и хрупким существом, прямо на глазах превращался совсем в другого человека: он размеренно и ровно дышал, больше не захлебывался в кашле, не страдал от приливов крови к лицу и был полон кипучей энергии, которая не вязалась с костлявыми плечами, худыми ногами и всем его сухопарым телом, истощенным долгими муками. Девушка беспокоилась, как беспокоится мать, замечая первые признаки возмужания в своем сыне. А «сын» этот все чаще и чаще хватал шляпу и, придумывая любой предлог, бродил по улицам; при этом Эстебан скрывал от всех, что по странному стечению обстоятельств он во время этих прогулок неизменно оказывался на портовых улочках или в переулках, лежавших в стороне от главной улицы, — возле старой церкви, недалеко от арсенала. Сначала он вел себя очень робко: в первый день дошел до перекрестка; на следующий день — до другого перекрестка; и так, постепенно преодолевая последние отрезки пути, он оказался на той улице, где помещались игорные притоны и ночные кабачки, непривычно тихие в эти дневные часы. На пороге уже появлялись женщины, только что вставшие, едва успевшие умыться; вдыхая табачный дым, они шутливо заигрывали с юношей, а он убегал от самых бесцеремонных и замедлял шаги перед дверьми тех, которые предлагали себя так тихо, что слышал только он. Из этих домов доносилась не только женская речь, оттуда исходил душный запах притираний, туалетного мыла, праздных тел, разомлевших в теплых постелях, он заставлял быстрее биться сердце Эстебана, понимавшего, что достаточно ему принять мгновенное решение, и он окажется в мире, полном таинственных возможностей. Одно дело — мечтать о близости с женщиной, совсем другое — осуществить мечту, между такой мыслью и ее претворением в жизнь лежит целая пропасть, и глубину этой бездны дано измерить только юному существу: не так просто впервые заключить в объятия женское тело, это неотделимо от смутного ощущения греха, опасности и чего-то еще никогда не изведанного… Десять дней подряд юноша появлялся на этой далекой улице, доходил до последнего дома и уже готов был переступить порог комнаты, где на низенькой скамеечке, не шевелясь, сидела с виду ко всему равнодушная девица, которая благоразумно решила молча ждать. Десять раз он проходил мимо, все еще не осмеливаясь войти, а женщина, уверенная в том, что нынче или завтра он непременно войдет, — она понимала, что он уже остановил свой выбор на ней, — терпеливо ждала. И однажды под вечер голубая дверь наконец-то затворилась за Эстебаном. То, что затем произошло в узкой и душной комнате, единственным украшением которой служили пестрые юбки, висевшие на гвозде, не показалось ему ни значительным, ни необычайным. Современные романы, отличавшиеся неслыханной прежде откровенностью, уже помогли ему понять, что подлинное сладострастие требует более глубоких чувств и невозможно без взаимного тяготения. И все же на протяжении нескольких недель он всякий день возвращался сюда; ему необходимо было доказать самому себе, что он способен, не испытывая ни физических затруднений, ни нравственных укоров, совершать то, что, не задумываясь, совершают все его сверстники; кроме всего прочего, ему, как и всякому мужчине, хотелось приобрести побольше опыта в любовных делах.