— Ох, и вломили же тогда Меньшому! — Ивана Пантелеймоновича, похоже, участь его собрата-извозчика, ничуть не расстраивала. — А и то: нечего глазами хлопать, когда сорванцов из магазина игрушек везешь!
— Хороши же, однако, игрушки, — ожил, подавшись вперед, Сушкин. — Чуть головы человека не лишили! А ну как взорвись петарда под тулупом?
Иван Пантелеймонович не смутился:
— А даже и взорвись! Что должен наперво-перво, — Иван Пантелеймонович так и выразился: «наперво-перво», — думать и делать наш брат? Кумекать!
Любимов и Сушкин переглянулись, оба не поняв, о чем говорит извозчик.
— Что? Кумекать?
— Именно, вашбродь, — Иван Пантелеймонович обвел хлыстом полукруг, как бы показывая окрестности. — Вот если у меня, допустим, за тулупом зачешется, и я дам волю этой почесухе, и ослаблю контроль вожжами, и лошадь учует свободу и понесет, как ей сам черт на ее лошадиную душу положит, много ли найдется у вас оправданий, когда вы окажетесь вон там?
Поручик и репортер посмотрели на скованный льдом за решеткой ограждения Екатерининский канал.
— Или вон там?
В этот момент пролетка катилась мимо активно перестраивавшегося дома Харламова, и поручик с репортером одинаково поежились, представив, что она, пролетка, могла бы сходу влететь в строительные леса, вызвав их обрушение.
— Кумекать, вашбродь! Прежде всего — кумекать! Несмотря ни на что, хотя бы и на взрывы, хотя бы и за тулупом! Сел на облучок, вожжи в пальцы принял, хлыст пристроил и всё — гляди в оба! Да так, чтоб и самому не разбиться, и седоков своих не покалечить, и лошадь татарам на поживу не доставить[47], и коляску с санями в хлам не разнести! Иначе какой же ты, в шею, кучер?
Репортер и поручик опять переглянулись, причем Сушкин, не скрывал иронию:
— Забавно слышать такое от лихача, который не далее, чем нынешним утром, едва половину города не передавил! Вы не находите, Николай Вячеславович?
Поручик тоже усмехнулся, но добавил:
— Главное тут все же — «не».
— О! Ну да, ну да…
Сушкин на мгновение стал серьезным, но тут же снова повеселел:
— А что? Можайскому, я полагаю, это по вкусу придется!
— Да что придется-то, вашбродь?
— Так ведь я и говорю, — поручик перевел взгляд с репортера, тут же подавившего усмешку и откинувшегося, с лицом, опять принявшим вид невозмутимой маски, обратно на спинку сиденья. — Проблема в наше время с хорошими кучерами. Такое впечатление, что вымерла эта порода совершенно!
— Ну?
— А то ты сам не знаешь, Иван Пантелеймонович!
Извозчик тронул кончиком хлыста свою бороду, отражая этим жестом не то согласие, а не то и сомнение — понять было невозможно. В любом случае, этот жест — вкупе с ушедшими из глаз бесноватыми огоньками — отразил задумчивость, в которую, казалось, на секунды погрузился Иван Пантелеймонович, решая, как отнестись к словам поручика: как к обобщению вообще или как на намек и на себя в частности.
— Вот ты припомнил Меньшого. — Поручик постарался удержаться от очередной улыбки при воспоминании о «думском происшествии», но получилось это у него неважно. — А знаешь ли ты, сколько вообще твои коллеги вываливают наземь седоков? А сколько столкновений?
— Да как не знать, вашбродь? Конечно, знаю. И дня без опрокинутых не бывает. И коляски бьются. А еще бывает так, что выйдут мужики на промысел, да день каким-то неважнецким выдается: ни седоков тебе, ни денег, ни покоя. Постоят они постоят у гостиниц, ресторанов и прочих заведений и ну гоняться. Вроде бы и разъехались — кто вперед, а кто налево-направо, — да не тут было! Глядь, а на углу — Василий. А на него, вожжами понахлестывая, Петька мчится. А за Петькой — Гриша… И все — пустые. Да с чего бы мчатся тогда? А вот, изволите видеть, — Иван Пантелеймонович ткнул куда-то вперед кнутом, указывая на что-то гипотетическое, — седок ожидает. И Петька с Гришкой и Васькой поспешают: кто первым к седоку успеет? Хрясь!
Иван Пантелеймонович воскликнул «хрясь» настолько неожиданно и с такой театральной силой, подкрепив восклицание взмахом рук, что поручик и репортер буквально подскочили, причем поручик, сидевший с наклоном вперед, едва не вывалился из пролетки, а репортер, сидевший откинувшись на спинку, ударился головой о кожаный тент.
— Да черт тебя побери! Сдурел что ли? — Сушкин пошарил рукой, отыскивая свалившуюся с головы шляпу. — У тебя талант натуральный — людей до икоты доводить!
Извозчик воспринял сушкинскую брань как комплимент: в его глазах опять зажглись бесноватые огоньки; по всему было ясно, что ему и сам Сушкин симпатичен, и брань его за брань натуральную он не считает. Впрочем, как это ни странно, в этом отношении Иван Пантелеймонович был недалек от истины: репортер действительно не злился, будучи от природы человеком хотя и очень живым и предприимчивым, но одновременно — а такое сочетание бывает нечасто — и очень добрым.
— Извините, вашбродь, не хотел напугать!
— Так я тебе и поверил!
Оба — и репортер, и возница — понимающе хмыкнули. Репортер пояснил недоумевавшему поручику:
— Это он нарочно. Чтобы, так сказать, эффектом слово подкрепить.
— А! — Поручик дотронулся до своей форменной мерлушковой шапки, непонятно каким чудом не слетевшей с него под колеса пролетки — этой или какой-нибудь другой: движение по набережной было довольно оживленным. — Больше так не делай!
— Слушаюсь, вашбродь! — Иван Пантелеймонович слегка насмешливо отсалютовал рукояткой кнута. — И вот коляска Пети вдребезги, а лошадь Гриши в оглоблях бьется: ноги переломаны, шея свернута, глаза навыкат, изо рта — кровь… А Вася — тот, что впереди обоих был — с испугу-то и от неожиданности — кто ж знал, что до крушения дойдет! — а заодно от радости — сам-то цел остался — голову поворотил, зубы счастливо оскалил… Хрясь!
— Да ну что ж такое! — Сушкин снова начал нашаривать упавшую с него шляпу. Поручик же свою мерлушку подхватил уже буквально на лету.
— Вон тот фонарь видите?
Поручик, уже собравшийся было выругаться, невольно посмотрел на столб, к которому приближалась пролетка. Это был хороший, добротный чугунный столб — из тех, что совсем недавно, в рамках реконструкции освещения, установили взамен — да, кажется, взамен: поручик не смог бы поручиться — прежних: довольно хиленьких и неприглядных.
— Ну?
— А человека возле него?
— Ну, вижу!
— Вот так и Вася. — Иван Пантелеймонович трагично вздохнул. — Отворотился на крушение, столб не заметил. И о будущем своем седоке, у столба того стоявшем, позабыл. Х… молчу, молчу, вашбродь!
Поручик и репортер, переглянувшись, засмеялись, хотя в рассказе извозчика, если подумать, ничего смешного и не было.
— Колеса в одну сторону, лошадь — в другую, кузов пополам. Вася, пролетев по воздуху, головой о панель — шмяк… Хорошо еще в ушанке голова-то, да сама голова — медяная: что ей будет? А седок… Седок, вашбродь, не такой, как это со статскими бывает, прытким оказался! Хрясь! Нога в коленке поперек. Хрясь! Рука навыворот! Хрясь! Затылок — на лицо, а лицо — на затылке! Трагедия!
Из глаз Сушкина покатились гомерические слезы. Поручик захохотал.
— Вот вы смеетесь, вашбродь, — извозчик, впрочем, тоже смеялся, — а ведь действительно страшно! А всё почему?
— П-почему?
— Да потому, вашбродь, что вы это тонко подметили: не кучера никакие эти Вася с Петей и Гришей. Отхожие!
Поручик — от очередного удивления неожиданным в устах Ивана Пантелеймоновича эпитетом — перестал смеяться.
— Отхожие?
— Ну да, вашбродь. — Иван Пантелеймонович прищурился, но на этот раз не лукаво и с бесноватыми огоньками в глазах, а презрительно. — Отхожие. Как осень, так и делать им уже в деревеньках своих нечего. Посидят они на печах, поворочаются на полатях, да в город и отходят. На промысел, значит. Ну, положим, на дворницкую-то работу их никто не возьмет: тут постоянство нужно. И в лавку какую тоже: доверия у купца к отхожему мало. Что-то смастерить да на строительстве подвизаться, так это артельные почти всё заграбастали. Бывает, конечно, вдовица иная Гришу такого наймет: рамы оконные подновить, филенку вставить, крышу опять же местами перебрать, да вот вдовицы только наперечет, а григориев — орды. Да вы ведь и сами знаете, вашбродь: учет-то строгий. Пришел — зарегистрируйся. А нет — так и на съезжей через день-другой оказаться можешь!
Поручик утвердительно кивнул.
— Ну, так чем же еще этим гришкам да васькам заниматься? Те, что не такие гордые, в разнос идут…
Сушкин, пораженный не менее поручика очередным «определением» Ивана Пантелеймоновича, опередил его, изумленно воскликнув:
— Вразнос? Воруют что ли, грабят? Безобразничают?
Иван Пантелеймонович, услышав дикое для него предположение Сушкина, на мгновение даже опешил, а потом не без солидарной с гришами и васями обиды в голосе спросил: