Э. быстрым кивком воздал должное мыслям и воодушевлению собеседника, немного помолчал, а потом сказал:
— А я, знаешь ли, перечитывал вчера несравненного Флобера, потом задумался, потом задремал в очень нелепой позе — на боку, на локте, подперев кулаком лоб, напротив горящей настольной лампы. Но когда засыпал, мне приснилось, будто я ем бутерброд с колбасой и запиваю его чаем. Хлеб был черным и квадратным, на нем был тонкий слой масла, а колбаса была вроде бы «Докторская», знаешь, бледная такая, нарезанная кругами. Один круг лежал в моем сне на хлебе с маслом, четырьмя сегментами свешиваясь по четырем краям хлебного ломтя.
— Не может быть, — возразил И., — в «Докторской» полно крахмала, ее всегда нарезают толсто, это невозможно, чтобы края ее свешивались на бутерброде. Если пытаться тонко нарезать, то раскромсаешь и только.
— Но ведь это же — сон.
— Ну, если сон… А я, признаться, в таком случае не могу утерпеть. Если бы я вот, как ты, заснул и увидел такой сон, то непременно тут же проснулся и приготовил себе самый настоящий бутерброд. С фруктовым чаем.
— О, я теперь вспоминаю, — встрепенулся Э., — в моем сне чай был самый простой, обыкновенный, цвета корицы, в толстом граненом стакане, — глаза Э. заблестели, — хотя у меня нет теперь таких стаканов. И вот еще — когда я допивал чай, то увидел на дне горку нерастворившегося тоже коричневого сахара, который я, не утерпев, видимо, все же положил в чай во сне, хотя обычно, наяву, не кладу. Мне сахар опасен. Поэтому я обрадовался, увидев, что он не весь растворился. И вот я допил во сне остаток чая, а он к концу становился все слаще и слаще.
— Хотя граненый стакан вроде бы неудобен тем, что у него нет ручки, — заметил И., — но не всякий знает, что именно в этом заключается его преимущество перед чашкой. Ведь когда нальешь в него кипяток, то поначалу удержать его в руках невозможно. И это спасает тебя от нелепого и вредного для здоровья обычая пить обжигающий чай.
— Верно! Я помню — горячий чай пили из очень тонких стаканов с серебристыми подстаканниками! Чем тяжелее был подстаканник, тем легче было представить, что он сделан из чистого серебра и тем выше было удовольствие от чаепития! Держишь вот так стакан за ручку в форме уха с мочкой, а большим пальцем придерживаешь чайную ложечку, которую нарочно оставляешь в стакане! Ведь чем больше деталей (стакан, подстаканник, ручка-ухо, ложечка), то есть чем богаче украшена разными мелочами пусть даже такая заурядная процедура как чаепитие, тем ярче ее образ! Ах! Как одно милое воспоминание рождает вереницу новых, и тоже трогательных! Стоило этому подстаканнику всплыть в памяти, и вот вспомнилось мне, как в детстве я готовил уроки, пил чай и смотрел в окно, и в одно и то же время каждый день проезжал мимо со службы наш родственник на велосипеде с мотором. Он ехал в костюме — брюки, пиджак — только без галстука, кажется. И левая брючина была прихвачена бельевой прищепкой с тем, чтобы не быть затянутой большой шестерней под велосипедную цепь.
— Зачем же большая шестерня, — решил уточнить И., — если есть мотор? Большую шестерню жестко соединяют с педалями, чтобы получилось выгодное передаточное отношение при передаче вращательного движения на малую шестерню, соединенную с задним колесом.
— А это был комбинированный велосипед. На нем можно было ездить и просто так, а кроме того, двигатель запускался, используя инерцию движения, когда велосипед уже разгоняли мускульной силой ног.
— Похоже на автомобиль с гибридным двигателем.
— Что-то в этом роде.
— И у меня, — вспомнил И., — был родственник, старый холостяк, который ездил на велосипеде, правда, без мотора. Иногда он становился неспокоен, подозрителен, и тогда всех женщин подряд называл «мадам Бовари». Однажды он упал с велосипеда и сломал себе челюсть.
— Скажи, а что, жена не ругает тебя, за то, что ты ешь ночью? — спросил Э.
— Еще как! — И. стал похож на отчитываемую хозяином поджавшую хвост собаку. — Она называет меня слабовольным существом и говорит, что НАТО — прочнее, чем «Венский союз».
— Женщины лишь одной разновидности способны оскорблять мужчин, оспаривая их мнения и задевая самолюбие, — заметила, приостановившись лишь на пару секунд, проходившая мимо Кларнетта, женщина, подчеркнуто не связанная с производством кабельной продукции, в строгом черном платье с белой, но не матово, а чуть серебрящейся шалью на плечах, — на вашем мужском жаргоне их называют «ведьмами».
Она ушла. Э. смотрел ей вслед, любуясь колыханием шали. И. грустно глядел не то в землю, не то себе под ноги, хотя это одно и то же.
— Вы согласны со сказанным? — присоединяясь, наконец, к беседующим и грустно улыбаясь, спросила Г.
Ей никто не ответил, но теперь компания была в полном сборе, и время было затеять полноценный литературный спор.
— Есть такой род литературы, такой способ письма, — заявил Э., — когда далеко друг от друга разнесенные в тексте яркие образы и глубокие мысли погружены в обильную и нелепую мешанину слов. Это — письмо-ловушка. После того, как поверишь захватившим тебя в начале чтения четким очертаниям выведенных автором образов, оценишь ясность соответствующих личному опыту мыслей, трудно, если вообще возможно, поверить, что весь прочий туман — полная и безнадежная белиберда и дребедень. Вот еще чуть-чуть поскребу, думаешь, сдвину в сторону, как на окне в номере южной гостиницы, все занавески и шторы, и откроется широкий, как море, ландшафт авторской мысли! И возвращаешься снова и снова к длинным, темным, мучительно вывернутым фразам, уже едва ли не заучиваешь их наизусть, однако смысл опять ускользает.
В этот момент И., в начале речи Э. равнодушно положивший, было, ноги на кабельную бухту, резко взбодрился. Он сбросил с плеч на землю стеганую фуфайку и долго рылся в ее карманах, прежде чем из одного из них, вывернутого наизнанку (вам, наверняка знакома изнанка таких карманов — грубый шов, пучок скатавшейся нитки, сероватый шарик полуистлевшей бумаги), вынул том с названием «Человек без свойств».
— Книга Роберта Музиля, австрийского писателя, — сказал И., готовясь оспорить сказанное Э. — Вот, пожалуйста, — он раскрыл книгу в том месте, где была закладка, и процитировал: «Когда одного великого первооткрывателя спросили, как это ему пришло в голову столько нового, он ответил, что просто все время об этом думал. И правда, можно, наверно, сказать, что неожиданные идеи появляются не от чего другого, как от того, что их ждут. Они в немалой мере суть результат характера, постоянных склонностей, упорного честолюбия и неотступных занятий».
— И вот дальше, тоже замечательно, — И. хотел лишь прочистить горло легким покашливанием, но длинный истошный кашель, похожий на хриплый лай, долго не прекращался. Когда же ему наконец удалось совладать с ним, он продолжил чтение: «Однако, с другой стороны, решение умственной задачи совершается почти таким же способом, каким собака, держащая в зубах палку, пытается пройти через узкую дверь: она мотает головой до тех пор, пока палка не пролезает, и точно так же поступаем мы…», т-д-д… — что-то сократил И., — «…и в таких случаях ты отчетливо чувствуешь легкое смущение оттого, что мысли сделали себя сами, не дожидаясь своего творца. Смущенное это чувство многие называют сегодня интуицией — прежде его называли и вдохновением — и усматривают в нем нечто сверхличное; а оно есть лишь нечто безличное, а именно родство и единство самих вещей, которые сходятся в чьей-то голове».
Э., слушавший вначале с большим интересом и явным сочувствием, теперь смущенно замотал головой.
— Замечательно! Роскошно! — закричал он. — Но что это за болотная последняя фраза? Как там? Мне даже трудно повторить!.. «Интуиция есть безличное родство и единство вещей, которые сходятся у меня в голове»? — Э. поморщился так болезненно и беспомощно, будто и впрямь в его голове устроили склад-кавардак случайным образом сваленных в кучу слов.
Г., чуть наклонив голову, сочувственно улыбалась ему.
— Ну, как же, — снисходительно и даже несколько высокомерно сказал И., — отдельные лично воспринятые образы разрозненных сущностей в виде неоформленных мыслей кашеварятся в голове субъекта, но в тот момент, в ту долю мгновения, когда их связь между собой как по волшебству вдруг упорядочивается, наступает озарение, и с этого момента образ упорядоченной сложности, симбиоз будто бы самоорганизовавшегося хаоса, обретает собственную жизнь, отрывается от мыслящего субъекта и становится общеупотребительной сущностью. Просто гений умеет высказывать свои мысли в более компактной и убедительной форме, — закончил И., и в голосе его теперь уже доминировала над всеми другими возможными оттенками речи — скромность.
Э. смотрел на него с восхищением, но спохватился, и решил оказать сопротивление.