Э. смотрел на него с восхищением, но спохватился, и решил оказать сопротивление.
— А давай прочтем следующий абзац после выбранного тобою. Что мы узнаем из него? — Э. взял из рук И. «Человека без свойств».
Видимо он изрядно натаскался кабелей сегодня, потому что руки его не держали книгу. Он опустил ее на землю, а чтобы она не закрывалась, придавил одну половинку раскрытого тома двумя витками толстого кабеля, а другую придерживал указательным пальцем за уголок.
Встав на колени перед книгой, он медленно прочел: «Чем лучше голова, тем меньше при этом ощущаешь ее. Поэтому думанье, покуда оно не завершено, есть по сути весьма жалкое состояние, похожее на колику мозговых извилин, а когда оно завершено, оно имеет уже не ту форму, в какой происходит, не форму мысли, а форму продуманного, а это, увы, форма безличная, ибо теперь мысль направлена уже наружу и препарирована так, чтобы сообщить ее миру. Когда человек думает, нельзя уловить, так сказать, момент между личным и безличным, и поэтому, наверно, думать писателям так трудно, что они стараются этого избежать».
К концу чтения на Э. было страшно смотреть. Он напоминал человека с внезапно обмякшими от невероятного усилия мышцами, который пытается хоть как-то удержать равновесие, то выпячивая живот, то изгибая позвоночник. Он ужасно побледнел. Г. с И. бросились, чтобы его поддержать.
— Нельзя быть таким впечатлительным, — сказала Г., когда краска стала возвращаться, наконец, к его лицу.
— Извините, — смутился Э., — я очень старался понять во всех деталях и представить написанное, но в какой-то момент почувствовал себя совершенно истощенным этим усилием, и у меня началось головокружение.
— У тебя нетренированный мозг, — заметил И., — вернее — в твоем мозгу имеется, видимо, как бы отдельное мозговое сердце, гоняющее эмоции параллельно крови по эмоционально-сосудистой системе твоей мыслящей серой массы, и когда вместо эмоций в эту систему начинает поступать обедненная чувствами логическая субстанция, наступает сердечно-эмоциональный коллапс, что-то вроде восприятийного инсульта.
Г. заметила, что Э. опять начал бледнеть и сделала знак И., который замолчал и освободил «Человека без свойств» от кабеля. Пока И. возвращал на свое место тяжелые витки, книга своевольно подняла петушиный гребешок страниц. И., покончив с кабелем, захлопнул ее и вернул в карман своего серого ватника.
Много профессий приводят к почернению рук. Руки Г. все в порезах, причиненных себе ею самою посредством японского ножа с выдвижным лезвием, которым надрезают внешнюю оболочку кабеля при его разделке. Каждый из порезов отмечен въевшейся в него чернотой — Г. доверяют только кабели очень старых марок, мажущие руки черной изоляционной резиной. Вот этими-то двумя руками в черных насечках она беспорядочно размахивает перед лицом Э. Когда же он приходит в себя, она говорит:
— Не зря Нобелевские премии по литературе в наши дни дают в первую очередь за книги гуманистического направления. Нравственная высота не только охраняет читающего от стелющихся близко к почве животных испарений, но и заставляет его держаться подальше от высотных мыслительных конструкций, какими бы соблазнительно прекрасными и эйфелево-ажурными они ни казались.
— Слава богу, в девятнадцатом веке еще не было этих премий, не то раздавали бы их за всякую чувствительную патоку, — заявил, глядя прямо в глаза Г., неблагодарный Э., которому к этому моменту уже не требовалась физическая помощь.
— Не патока, а пространство и свет…, — сама словно вспыхнула Г. и не договорила.
— Ах, не люблю назидательности, — морщась и глядя в землю, заявил Э.
Они явно продолжали какой-то давний спор. И. переводил глаза с Э. на Г., с Г. на Э.
— Не назидательность, а гуманность, — возразила Г.
— Слащаво, — сказал Э.
— Не слащаво, а трогательно, — отвечала Г.
— Вы о ком спорите? О Тургеневе? — спросил, наконец, И.
— Как ты догадался? — обрадовалась Г.
— По «патоке», — хмыкнул Э.
— А вот и по «трогательно», — сказала Г., требуя взглядом у И. подтверждения своей догадки.
Но И. оставался невозмутим.
— К сказанному Музилем относительно процесса мышления, — начал он, — я добавил бы, что часто так называемой интуиции, озарению, блестящей догадке предшествует возникновение на периферии взгляда случайной детали.
Он кивнул в сторону улицы, точнее, в сторону рыбного ресторанчика. Надо сказать, что вся рекламная символика в городе N. к этому времени уже базировалась на разнообразных изображениях кабельной продукции: фастфуд-менеджер свое заведение украсил портретом рослого молодого человека с кабельной бухтой на плече, на ходу едящего хотдог; голова клиента на фотографии в парикмахерской заросла сверкающими на солнце рыжими медными проводами, такова же была и его борода; дантист заглядывал в дупло зуба через оптоволокно, собранное в растягивающиеся кольца, как телефонный провод, ведущий от аппарата к трубке. И только консервативный владелец ресторанчика, на который указал И., не сменил имидж: на стеклянной входной двери, которая защищалась по ночам железными жалюзи, огромная рисованная лягушка с белым брюхом, приветливо щурясь, раскрывала посетителю свои объятия. Над ней красовалась стилизованная, набранная будто из сверкающих медицинских скальпелей надпись: «У БАЗАРОВА». Под ней мельче и уже обычным шрифтом добавлено: «Французская кухня в городе N.».
Г., заглядевшись на дверь, на знакомое с детства имя, на лягушку и скальпели, порозовела. От носа к губе ее потекла даже капелька крови, но остановилась на полдороге. Г. размазала ее сначала одним рукавом, потом вытерла другим, лицо ее сияло. Она глубоко и счастливо вздохнула. А вот Э. тут же стал задыхаться, потому что ему показалось, что Г. в пароксизме восхищения втянула в легкие весь воздух города N., и даже стеклянную дверь ресторанчика из-за этого образовавшимся снаружи вакуумом распахнуло наружу, и из нее немедленно вынесло сначала кабельных дел мастера М., нигилиста и сквернослова, а следом — миловидную двенадцатилетнюю школьницу.
— Никого нет выше Набокова, — авторитетно заявил Э. — Ведь вот одна только фраза, а сколько в ней очарования для любящего литературу сердца.
Э. по памяти процитировал «Лолиту»: «„Чем поцелуй пыл блох?“ — пробормотал я, дыша ей в волосы (власть над словами ушла)».
Узрев немой упрек в глазах Г., он взвился и стал похож на яростно шипящую кошку.
— Ведь все дело здесь в том, как автор это делает: «поцелуй пыл блох», «дыша в волосы», «власть над словами ушла», — показалось, власть над словами, расчувствовавшись, потерял и сам Э., но он быстро, тоже как кошка, но теперь брошенная с высоты, очнулся, словно перевернулся в воздухе, чтобы упруго встать на ноги, то есть обрел дар речи — Ну при чем здесь вообще мораль, причем педофилы? Педофилы-филопеды какие-то! Упрекните еще «Пианистку»! Да одна только фраза из нее: «Остаток дня рассыпается на крошки, словно кусок сухого пирожного в неловких пальцах», — уже Нобелевской премии стоит.
Э. явно вошел в раж, а когда он входит в раж, то обычно переходит с Набокова на Елинек и с «Лолиты» на «Пианистку».
— Подумаешь, учительница музыки пису режет перед зеркалом! Себе режет, не кому-то! — Э. почти прокричал последние слова. — Рассматривать «Лолиту» и «Пианистку» с точки зрения морали… это… это…черт знает, что такое… это — на уровне понимания подставки для телевизора!
И., казалось, был сосредоточен на том, что вычислял в словах Э. пропорции истерии и образности, заставляющие его ломать фразы, но спохватился, заметив, что Г. выглядит обиженной, и толкнул Э. локтем в бок. Э. скосил один глаз на Г., второй глаз при этом тоже неизбежно скосился, но уперся в кольца кабельной бухты. Поэтому, наверно, пока Г., поеживаясь, натягивала испачканные кровью рукава, пряча в них изрезанные пальцы, Э. плавно округлил речь, стараясь зайти в атаку по правилам, сформулированным воздушными асами: сверху и держа солнце за спиной.
— А «Преступление и наказание» — великий роман? — спросил он вкрадчиво.
— Конечно, — ответила Г.
— И что же, Достоевскому, значит, можно отправлять студента проламывать головы женщинам? Хорош великий роман! Какой пример для юношества! — Э. на глазах сползал к откровенному ерничеству. — Вот начитается подрастающее поколение таких романов и пойдет с топорами навещать соседей по подъезду!
Изобретенное Э. на ходу слово «филопед» и упоминание учительницы из романа Елинек вызвало в И. воспоминание о родной для всех троих средней школе города N. Чтобы дать спору остыть и главным образом остудить Э., он стал рассказывать о недавнем посещении им главного рассадника просвещения города N.
— Я пришел, когда шли уроки, в коридорах было тихо… — начал он.
— И я однажды так пришел в нашу школу, — перебил его Э., — и меня ужасно поразила эта тишина и голоса учителей за закрытыми дверями. Совершенно удивительное, потустороннее чувство!