– Это, простите, – сотрясал в воздухе пустой рюмкой Василий Кузьмич, – какой-то доморощенный матриархат!
– Не судите, извините, – с нажимом произнесла Анфиса. – Мы люди простые, но при своих правилах и слов ругательных в доме не позволяем. А к взвару вам бызэ-пирожны подадут.
– Что? Безе? Здесь, в тмутаракани?
– Супруг мой их уважает. Да вы сядьте, чего торчком-то? Бызэ-пирожны, по-нашему «кудрецы», на взбитых белках от яиц наших кур, которые, вы понимаете, не на фабричном подзаборье питаются. И с пух-сахаром. Дочка Нюраня вчерась сахар молола, на своих девичьих ладошках мозоли насадила. Может, вам не понравится, но по моему вкусу, из Омска привозили городские бызэ, нашим кудрецам уступают.
Василий Кузьмич уставился на чашку прекрасного фарфора, которую поставила перед ним Марфа. Светло-коричневая жидкость в чашке издавала восхитительный аромат. Вторая, низкорослая невестка Анфисы Ивановны, кажется Прасковья, поставила перед ним маленькую тарелку, опять-таки от фарфорового сервиза, на которой лежали… Вообразить невозможно! Два пирожных: лепешки теста, а сверху фигурные башни снежно-белого, покрытого перламутровой тончайшей пленкой безе! Венчали пирожные ягодки клюквы с маленькими игривыми хвостиками.
– Ущипните меня! – изумился Василий Кузьмич. – Как на Невском… кафе «Доминик»… Божественно! Я, знаете ли, сладкоежка.
Он принялся уплетать пирожные, мурлыча от удовольствия, пачкая белым бороду и усы. Даже про самогон забыл.
Мало-помалу Анфиса взяла власть над доктором, и жил он, как и все в доме, подчиняясь ее законам. Василий Кузьмич подтвердил диагноз Анфисы о двойне у Прасковьи. Еремей выпилил доктору трубочку, напоминающую граммофонную в миниатюре. С ее помощью Василий Кузьмич прослушал сердцебиение плодов. Он так и назвал детишек в животах Марфы и Прасковьи – плодами, точно они растения, а не души христианские. А еще сказал, что предлежание у плодов правильное. Прасковье послышалось – «прилежание». Она заикнуться протестующе не посмела, но никаким прилежанием ее детки не отличались – постоянно устраивали кулачные бои без правил. Дату родов врач определил приблизительно – через месяц-полтора. Марфа и Прасковья не помнили толком, когда у них последние «крови» были, пришлось основываться на размерах плодов, которые доктор определял, измеряя портновской лентой животы беременных невесток.
Василий Кузьмич на Анфисиных харчах заметно поправился, округлился лицом и уже не походил на сморщенную лежалую репу. Кроме отличного питания, свою роль сыграли и почти ежедневные банные процедуры. Хотя когда доктора впервые повели в баню, случился афронт. Дорогому гостю привычные к зверскому жару мужики щедро поддали парку, доктор завизжал по-бабьи и выскочил на улицу в чем мать родила с криками: «Убийцы! Душегубы!»
Во дворе хлопотала Анфиса с невестками. Нагой красный старичок со всклоченными седыми бородой, усами и редкими волосами на голове, с одуванчиковым пушком по всему телу был бы смешон, если бы не напоминал ожившего героя детских страшных сказок – лесовика или болотного царя, которыми пугают ребятишек, чтобы они в лес не убегали. Анфиса вытаращила глаза, а Марфа и Прасковья заверещали, подключившись к докторским воплям и едва не родив с перепугу раньше срока.
– Заткнитесь, дуры! – прикрикнула на невесток Анфиса. – Живо в дом!
Анфиса была на голову выше доктора и на два пуда тяжелее. Она легко захватила Василия Кузьмича, поволокла – он почти не касался ступнями земли, – подтащила к бочке с дождевой водой и мокнула в нее, погрузив доктора едва ли не по пояс. Через секунду Василий Кузьмич забулькал и принялся лихорадочно сучить ногами. Анфиса вынула его и усадила на землю. Пару раз зачерпнула воды из бочки и окатила доктора – для надежности, чтобы окончательно снять последствия жаркого удара. Василий Кузьмич кашлял, чихал, отплевывался, махал на Анфису руками и почему-то обвинял хозяев в том, что они устроили ему китайскую пытку.
«Коль ругается, значит, полегчало», – решила Анфиса. Она сняла фартук и набросила его Василию Кузьмичу на промежность. Хотя между ног у доктора болталось не великое мужское достоинство, а сморщенные шкурки в опушке седых волос, оставаться неприкрытым ему было нельзя – стыд размеров не имеет.
Отойдя от доктора, Анфиса развернулась в сторону бани. Из приоткрытой двери одна над другой торчали три головы – мужа и сыновей. Еремей и Степан сдерживали смех, Петр гоготал открыто. Анфиса показала им кулак: вот я вам!..
Василий Кузьмич прекрасно понимал, что на склоне лет ему, одинокому и безвестному, обреченному умирать от цирроза печени в запущенной казенной квартирке, выпал удивительный шанс. Будь у него дети и внуки, они не смогли бы обеспечить ему того уюта, тепла и заботы, которые предоставила Анфиса Ивановна. Однако покориться темной деревенской бабе? Отдаться на ее милость? Юношеская взрывная дерзость навредила ему в молодости: вместо благополучной карьеры столичного врача получил галерную каторгу в сибирской земской больнице. И в зрелые годы не стал модным богатым врачом в Омске, потому что перессорился со всем начальством – от городовых, низших полицейских чинов, до губернатора. Правда, та же самая неукротимая дерзость спасла ему жизнь во время революций, войн и восстаний. Василий Кузьмич не боялся ни красных, ни белых, ни кадровых военных, ни бандитов. У него был только один объект заботы, вернее – объекты, его больные, пациенты. В борьбе за их здоровье Василий Кузьмич мог обложить матом и рафинированного колчаковского офицера, и пропахшего вонючим смоляным дымом партизана. И те пасовали перед бешеным докто-ром, который в копейку не ставит свою голову (легче простого пристрелить этого умалишенного, уж и револьвер наставлен ему в грудь), а за жизнь доходяг, что у него по койкам лежат, готов коршуном вцепиться, заклевать обидчиков.
Люди, независимо от статуса, образования, социального положения, всегда чувствуют истинное, настоящее – истинного пророка, настоящего врача, учителя. Тех выродков, у кого осознанно поднимается рука на истинное и настоящее, очень немного, даже в Библии их раз-два и обчелся. В невероятной кровавой мясорубке военно-революционных лет, среди десятков и сотен людей, потерявших дома и поместья, виллу на Ривьере или хутор, тяжким трудом выстроенный на отвоеванном у тайги участке, среди людей, чьих родителей, жен и детей зверски убили и не погребли, бросили гнить, чьи корни были обрублены жестоко и безвозвратно, не нашлось выродка, который лишил бы жизни Василия Кузьмича. На него много раз наставляли винтовки, наганы, ружья, в него тыкали ножами, саблями и даже вилами, его несколько раз ставили к стенке, его умыкали, увозили на санях, дровнях и поперек седла. Всегда – к другим пациентам.
И вот теперь его снова умыкнули! Спору нет – обстоятельства по нынешним временам райские, и обхождение в высшей степени почтительное. Но терпеть сибирскую Салтычиху, диктующую, сколько ему пить или не пить?.. Он прекрасно знает свой диагноз: вздувшаяся селезенка и окаменевшая печень не оставляют сомнений. Это его выбор! И если Анфиса Ивановна, царица Савская, возомнила себя хозяйкой его судьбы, она сильно ошибается!
Нюраня
Причиной бунтов Василия Кузьмича всегда был завуалированный отказ Анфисы налить четвертую, досрочную рюмку самогона. Три в обед, две за ужином, с утра только чай – таков был ее устав-рецепт для доктора.
Анфиса никогда не отказывала прямо и грубо. Растянув губы как бы в улыбке, при этом жестко сверкая глазами, она нараспев тянула:
– Дык лучше взвару, Василий Кузьмич, вашего любимого…
– Терпеть не могу это пойло, в него напихано неизвестно что!
– Дык почему неизвестно? Хорошие травки, ими от века запойных мужиков в чувство восстанавливали. А ко взвару пряники медовые? Или сахарной клюквы? Бызэ также имеется.
– Безе! – падал на лавку Василий Кузьмич и хватался за голову. – Если бы вы знали, Еремей Николаевич! – К Анфисиному мужу, с которым у него сложились дружественные отношения, Василий Кузьмич обращался как к последней инстанции, способной молчаливой поддержкой сохранить лицо перед Салтычихой, царицей Савской. – Если бы вы знали, сколь символично это пирожное для меня! Много лет назад… в Петербурге… Я нищий студент, практически Раскольников, от голода хоть старушку топором по голове, хоть в революцию. Зарабатывал уроками. Копейки! Зарабатывал не у гимназистов, слабых в алгебре или в химии, а у отпрысков сапожников и прачек, которым требовалось алфавит и арифметический счет в пределах десяти освоить, чтобы за казенный счет в школу поступить. Еремей Николаевич, вам не кажется, что библейское утверждение «кто умножает познания, умножает скорбь» имеет под собой глубокий смысл? Антигуманистический, циничный… но во многом справедливый? Выучили мы кухаркиных детей, черту оседлости убрали – а что получили? Но я, собственно, не об этом… Почему бабы застыли? Ставьте уж на стол взвар и несите ваши пряники. Еремей Николаевич, я вам не досаждаю своей болтовней? Нисколько? Благодарю! Представьте: промозглый Петербург Достоевского, я, студент, хронически голоден. Настолько голоден, что насмешки богатеньких однокурсников над моим платьем меня не беспокоят. Вечные копеечные подсчеты, диета почти исключительно мучная – я знал в округе все булочные, которые за бесценок вечером отдают черствые булки. Но город-то остается, наличествует столица! Экипажи, кучера-мордовороты сытые, безумно прекрасные барышни в шляпках, при них кавалеры лощеные. Экипаж останавливается, кавалер руку барышне подает, она выпархивает из экипажа в каком-то невероятном балетном движении. Швейцар распахивает перед ними двери кондитерской… Ах, какие на Невском были кондитерские! Филиппова, Абрикосова! В витринах чудеса архитектурного кондитерства: многоярусные торты все в оборочках и рюшечках, шоколадные фигурки, фрукты, покрытые глазурью. И мое самое заветное – безе! Сугробики обольстительной сладости! Для меня – символ жизненного успеха. Подчеркну – успеха, достигнутого личным трудом. Другого я не приемлю! А теперь перенесемся в настоящее, – продолжал Василий Кузьмич, впиваясь в пирожное и, как водится, пачкаясь белым. – Меня, уже шестидесятилетнего старика, судьба нежданно-негаданно награждает… безе. Такого не сочинил бы и Жюль Верн! Вы согласны?