Возникла было проблема с платой за лечение. Гордый сибиряк скорее умрет, если нечем платить доктору, но Христа ради не потащится о помощи просить. Небогатые дары получал Василий Кузьмич – десяток яиц, синюшный маленький петушок ощипанный, крынка меда, плошка масла, мешочек кедровых орехов… Но ведь последнее приносили, своим детишкам питание урезали. Кто продуктами не мог расплатиться, отдавал носимые вещи – вареги и голицы (вязаные и кожаные рукавицы), бокари (мягкие сапоги из оленьих шкур), шали, полотенца, постельное белье. Василию Кузьмичу подобный «гонорар» был не нужен. Анфисе Ивановне гордость не позволяла присваивать его заработки: дохтор не мерин, которого она в аренду сдает.
Выход нашел Еремей:
– Пусть Степан докторский гонорар, – (он любил новые слова), – отвозит в свои бедняцкие артели, даром что урожай собрали, у них ветер по анбарам гуляет, еще те крестьяне.
Так и повелось. Анфиса периодически большаку говорила:
– Степка! Хонорару набралось – некуда складывать. Отвези своей голытьбе.
Степана поразило великодушие матери. Прижимистая, зернышка мимо ее взгляда не упадет, а тут вдруг тещиной семье значительно помогла, чужим неизвестным беднякам продукты и вещи отсылает. Он решился заговорить с ней об этих удивительных превращениях сознания.
– Мать, в тебе проснулось классовое понятие? Я очень душевно рад.
Анфиса посмотрела на него с презрением:
– Ты еще погыгыкай, как Петька. Рад он! Отчего это я проснулась? Когда это я спала?
– Но ты же добрые дела… бедным помогаешь…
– Эх, Степа! Нет в твоем уме продолжения. В точь как у отца, хоть и по другой части. Иные копеечные добрые дела такую коммерческую ценность имеют, что за миллионы не купишь.
Если разбить жизнь Степана от детства до зрелости на периоды, то в каждом из них мать его поражала, как отрицательно – жестоким кулацким самодурством, так и положительно, верно предчувствуя дальнейшие события. Но покоряться ее воле он не желал. Мать его в фарш смелет и вылепит, что ей требуется. Не на того напала… Правильнее сказать – не того родила.
– Я думал, а ты… Мироедка, кулачиха! – смотрел на нее большак с ненавистью.
Анфису эта ненависть ранила, но со стойким упорством почти каждый день она же эту ненависть возбуждала в сыне. Зачем? Анфиса не могла бы ответить. Так чувствовала, не теряла надежды увидеть в сыне продолжателя своего дела. Мать воспитывает сына до гробовой доски, да и после память о ней тоже воспитывает.
– Обзывай мать! – разорялась Анфиса. – Вот чему тебя Карла Маркса и жид проклятый научили! Тебе чужие голопузые беспорштанники дороже родительского гнезда! У тебя жена полудохлая сегодня-завтра заморышей родит, которые и недели не проживут! А ты давай! Социализму в Сибири устанавливай, чтоб пролетарии всех стран соединились. Мало нам своей нищеты, зови чужестранную!
В агитлистовках, которые Степан приносил в дом, было написано: «Пролетарии всех стран – соединяйтесь!»
Анфиса не давала сыну слова вставить, ему досталось и за марксистско-ленинское учение, и за мировую революцию, и за то, что он, большак, в семейном хозяйстве хуже инвалида-нахлебника.
Степана трясло: покраснел, ноздри раздулись, губы дрожали. Он с размаху ударил кулаком по столу с такой силой, что иконы в красном углу зашатались.
– Молчать! – заорал Степан.
Он поймал себя на том, что походит сейчас на казацкого есаула, которого в свое время в их отряд взял Вадим Моисеевич для обучения новобранцев. Когда-то у есаула, возможно, имелись и терпение, и такт, и понимание, но на момент подневольной службы в отряде красных все закончилось. Есаул не переносил неправильно выполненных упражнений и все время орал: «Молчать! Делать, как я сказал! Молчать!» – хотя его никто ни о чем не спрашивал.
Анфиса сложила руки на груди и уставилась на сына с известной улыбочкой.
– Ты… ты… – заикался от гнева Степан, пытаясь вычленить из материнских обвинений главное. – Ты почему про мою жену? Какая полудохлая? Почему мои дети не жильцы?
– А почему здесь дохтор? Задумывался?
Не дожидаясь ответа, Анфиса развернулась и вышла из дома. Последнее слово всегда должно было оставаться за ней.
На лавке около крыльца сидел Еремей, что-то вырезал из чурбака. Он все слышал, но, как водится, не вмешивался.
Поднял голову и спросил с усмешкой, как только он умел – вроде и по делу, но как будто сам к этому делу причастности не желает:
– Нашла с кем гордостью меряться, Турка. Уж воистину: тебе диавол чванством кафтан подстегал. – Подхватил чурбачок, инструменты и, не дав Анфисе слова возразить, пошел прочь.
Анфиса покрутила головой – надо на ком-то отыграться. Невестки пока временно объект неподходящий, дочка куда-то убежала, дохтора не тронь, он от любых переживаний за рюмку хватается.
– Аким! Федот! – завопила Анфиса.
И всыпала им по первое число за нечищеный скотный двор, за не вывезенный на огороды навоз, за прореху в заборе… В большом хозяйстве всегда найдутся недоделки.
Аким и Федот боготворили хозяйку, ценили ее гнев и милость. Гнев, пожалуй, даже больше. Потому что Анфиса Ивановна гневалась исключительно на своих, родных. С чужими и посторонними она была равнодушно-сдержанной.
У Василия Кузьмича появилась неожиданная помощница – Нюраня. Пятнадцатилетняя девочка не боялась крови, не брезговала вскрывать и чистить гнойники. У нее были легкие умные руки, и скоро Нюраня научилась делать перевязки так же ловко, как доктор. Анфиса занятиям дочери не противилась – лучше, чем по улицам гонять, да и всякой бабе медицинские навыки только на пользу. Но когда доктор как-то назвал ее дочку «моя ассистентка», Анфиса возмутилась. В отличие от мужа, она не любила новых слов, подозревая в них замаскированные ругательства. И только те слова, которые брал на вооружение Еремей, объясняя ей смысл, она принимала, допускала к звучанию в доме. Анфиса опасалась, что к Нюране приклеится и пойдет гулять по селу неблагозвучное прозвище Ассистентка.
– Санитарка вам тоже не понравится? – спросил Василий Кузьмич. – Я на чины не жадничаю, пусть будет сестрой милосердия.
Доктор пребывал в добром расположении духа: под хмельком, но не пьян предсонно. Обычно в таком состоянии он говорил Анфисе Ивановне комплименты – интересничал. А через несколько минут, если накатывало жгучее желание добавить, мог наорать на хозяйку, обозвать ее Салтычихой или царицей Савской.
– Я и свидетельство выпишу. – Доктор взял бумажку, окунул перьевую ручку в чернильницу. – Справку? Как у них теперь называется? Мандат?
– Не, – сказала Нюраня. – Мандат – это когда реквизируют. К нам один раз приехал конный дядька, показал мандат, а там написано: «Выдан Игнатову Петру с правом реквизировать разную собственность». Так мама схватила оглоблю и закричала на Игнатова: «Я тебе намандачу! Я тебе так намандачу, что забудешь, как к бабам подходить!» И прогнала его со двора.
– Тогда справка, – сказал Василий Кузьмич и вывел это слово в середине строчки. Далее он писал, бормоча себе под нос: – Выдана Анне Еремеевне Медведевой в том, что она трудилась на должности сестры милосердия в Погореловской амбулатории Омской губернии в одна тысяча девятьсот двадцать четвертом году. Подпись: врач… А почему так скромно? Главный врач! Вэ Ка Привалов. Эх, печати не хватает!
– Печать мне тятя сделает. – Нюраня взяла «справку», подула на нее, чтобы высохли чернила, и поскакала к отцу просить печать вырезать.
Ерема ни в чем не мог отказать любимице. Только печать он круглую вырезал с двуглавым орлом в центре, а Степа, посмеявшись, сказал, что теперь в печатях вместо птицы дохлой серп и молот. Нюраня опять к отцу канючить. Вырезал Еремей и вторую печать. Так два отпечатка и красовались на шутейной справке.
Никто и предположить не мог, что этот документ сыграет в судьбе Нюрани спасительную роль.
Еремей Николаевич смастерил и откалибровал аптекарские весы, точно отмеряющие миллиграммы химических веществ, и доктор с Нюраней делали лечебные порошки, мази, настои. Для последних был нужен спирт без ядовитой травы, Нюраня тихо подворовывала самогон из кладовой и скрывала от матери, что Василий Кузьмич его «дегустирует в научных целях».
Анбулатория как пиявка присосалась к Анфисиному хозяйству и не закрылась даже после родов невесток, до холодов. Василию Кузьмичу некуда было податься, так и прилип к Медведевскому семейству. По сути, был приживальщиком, хотя таковым себя не считал, так как зарабатывал гонорар врачебной практикой.
Доктору требовались плошки, ступки и другая посуда, бумага, чтобы заворачивать порошки по дозам, тонкая холстина, которую резали на бинты. Врачу и «сестре милосердной» сшили белые халаты, распоров и перекроив солдатское белье. Анфиса хотя и ворчала, хотя и считала каждый аршин холста, хотя и попрекала каждым листом бумаги, вырванной из никому не нужной книги, но на докторский «хонорар» по-прежнему не зарилась. А если кто-нибудь принимался хвалить ее за бескорыстие, Анфиса злилась. Подобные похвалы были для нее равносильны обвинению в хозяйственной расточительности. Прибавилось стирки – Василий Кузьмич требовал каждый день свежих простыней, халаты тоже обязаны быть без пятнышка. Анфиса помнила, что при первом знакомстве халат доктора не показался ей снежно-белым, а тут он волю взял, придирался, по три раза на день заставлял кипятить шприцы и иголки. С другой стороны, Анфиса всегда сама была чистоткой каких поискать, а Василий Кузьмич подводил под санитарные правила научную основу, рассказывал о микробах, которые переносят заразу.