Говоря это, она стала позади дяди и, облокотившись на спинку кресла, пускала ему в затылок дым своей сигареты. Как ни возмутили Генриха слова Нанни, он не двинулся с места и, полуприкрыв глаза, нежился под её тёплым дыханием.
— Нанни, я тысячу раз объяснял тебе, что это просто возмутительно, просто чудовищно, когда молодая девушка говорит такие гадости. А что до молодой дамы, о которой идёт речь, то она…
— Какой такой дамы?
— Ну с которой ты, вероятно, и видела меня, — один раз, к слову сказать… Так знай: это дочь моей хозяйки, очень воспитанная и в высшей степени порядочная…
— Я говорила не про молодую даму. Я говорила про старое чучело с красными цветами на шляпе и румянами на щеках. Ещё раз говорю — стыдно, дядя, очень стыдно!
— А я говорю, девчонка, что не тебе рассуждать о том, чего надо стыдиться. Ты посмотри лучше, каких людей ты заманиваешь в наш дом своим непристойным кокетством! Господин Си-де-ни-ус! Деревенский увалень, у которого только и хватает воспитания, чтобы не сморкаться двумя пальцами. А что за физиономия! Не иначе матерью у него была мадам Нахалка, а отцом господин Остолоп.
— По-моему, он очень недурён.
— Ах, скажите на милость, недурён! — передразнил дядя. — Запомни, Нанни, если ты выйдешь за христианина, да ещё христианина неблагородного происхождения, тогда…
— Что «тогда», дядечка?
Дядя Генрих сделал страшные глаза и ответил медленно, отчеканивая каждое слово:
— Тогда после моей смерти ты не получишь мою брильянтовую булавку.
— Где уж мне! Ты ведь обещал оставить её Якобе. И Розалии заодно. И, если мне память не изменяет, Ивэну тоже.
В ярости дядя Генрих вскочил с кресла и выбежал из комнаты, крикнув на ходу:
— Всех в сумасшедший дом, всю семейку! Ноги моей здесь больше не будет. На вас глядя, сам спятишь. Хватит с меня!..
Ивэн и Нанни недоумённо переглянулись. Как всегда, они не могли понять, шутит он или говорит серьёзно.
В дверях показалась Якоба.
— Что вы наговорили дяде? Он прямо кипит.
— Ничего, — ответил Ивэн, — ты ведь знаешь, он терпеть не может моих друзей. На сей раз он раскипятился из-за Сидениуса, вот и всё. Я просто рассказал ему, что Сидениус собирается за границу и в этой связи попросил его об одной услуге. И больше ничего.
— Разве господин Сидениус уезжает? — спросила Нанни, и что-то в её тоне заставило Якобу испытующе взглянуть на сестру.
— Да, собирается. Больше Нанни ничего не спросила. Занятая своими мыслями, она вышла из комнаты, бросив недокуренную сигарету в стоявшую на столе пепельницу. — Боюсь, Нанни всерьёз понравился этот Сидениус, — сказала Якоба матери, когда они вечером сидели в гостиной возле зажженной лампы.
— С чего ты взяла? — с некоторым даже неудовольствием спросила фру Леа, так, словно эта мысль уже беспокоила тайно и её самое. Господин Сидениус совершенный вертопрах. А у Нанни достаточно здравого смысла. Кроме того, он собирается за границу, и наше знакомство кончится на этом, я надеюсь.
— Боюсь, что он не спешит уезжать, — помолчав, ответила Якоба. Она забилась в угол дивана, возле матери, и в мрачной задумчивости смотрела перед собой.
— Детка, ну откуда ты это можешь знать?
— Ах, мама, я ведь не слепая! Как только я увидела этого человека в нашем доме, я сразу поняла, ради кого он пришёл. А он не из тех, кто легко отказывается от того, что заберёт себе в голову. Ивэн такого же мнения. Этого человека во многом можно упрекнуть, но одного не отнимешь: характер у него есть.
Фру Саломон улыбнулась.
— Я вижу, ты начала примиряться с его существованием?
— Да нет, не начала я примиряться и никогда не начну. Уж слишком он мне не по душе. Я просто думаю, что это ещё незавершённая личность. Как знать, что из него получится при благоприятных условиях. Быть может, из него и в самом деле выйдет когда-нибудь подходящий муж для Нанни. А по мне, уж лучше такой зять, как Сидениус, чем такой, как Дюринг.
— Якоба, Якоба, да ты у меня сделалась форменной свахой! — сказала фру Саломон. — То ты возилась с Ольгой Давидсен, то решила пристроить собственную сестру.
Якоба покраснела: упрёк попал в цель.
Она опустила голову, чтобы скрыть своё смущение, и положила руку на плечо матери.
— Милая мамочка, ты ведь знаешь, что этим недостатком страдают все старые девы.
Этой весной Пер зачастил к Саломонам. Он по-прежнему ходил туда главным образом из-за Нанни, но весь их семейный уклад, столь для него новый и непривычный, тоже привлекал его.
Однажды вечером, когда Пер ушел, Якоба, не удержавшись, спросила:
— Любопытно бы узнать, о чём думает господин Сидениус, когда целый вечер сидит не раскрывая рта и только пялит глаза?
А думал Пер про свою семью. Он видел гостиную в родительском доме, такой, как она запомнилась ему: долгий зимний вечер, сонно мерцает лампа на столе перед волосяной кушеткой; отец прикрыл глаза зелёным козырьком и дремлет в своём кресле с высокой спинкой, Сигне вслух читает газету, а младшие сестрёнки склонились над шитьём и то и дело поглядывают на большие часы, прикидывая, скоро ли ночной сторож прикажет отходить ко сну. Пер явственно слышит тихие вздохи, доносившиеся из спальни, когда больному сердцу матери не хватало воздуха. Тихо шипит лампа, из печи тянет торфяным дымком, и этот запах мешается с запахом лекарств и пятновыводителя.
Но при сравнении родительского дома с этим ему бросалась в глаза не только разница между убожеством одного и роскошью другого. Куда заметнее была разница в атмосфере, в характере отношений, в самом тоне. Когда он слышал, как избалованные дети, будто с равными, разговаривают со своими родителями, когда видел, как фру Саломон обсуждает с дочерьми весенние моды, обдумывает, какой цвет и какой фасон им больше всего к лицу, и прямо-таки заставляет их одеваться со вкусом, когда замечал, как здесь от души интересуются всем, что творится на белом свете, и при этом не слышал ни единого намёка на тёмные силы «потустороннего мира», разговоры о которых словно могильным холодом пронизывали дом Сидениусов, где день начинался и кончался молитвой, где псалмами и песнопениями отгораживались от мира, где для человека духовно развитого считалось постыдным изящно и просто прилично одеваться и мало-мальски заботиться о своей внешности, — словом, когда Пер делал эти сопоставления, он благодарил судьбу, которая ниспослала ему то, что он хотел искать в дальних чужих странах: свела его с простыми, обыкновенными людьми, которым равно чужды и царствие небесное, и геенна огненная.
Да и само богатство предстало перед ним в новом свете. До сих пор он по-мужицки считал, что деньги — это просто оружие в ожесточенной схватке за место под солнцем. Теперь он осознал, как много значит безбедное, обеспеченное существование для правильного духовного развития человеческой личности, для формирования спокойного, независимого характера. Он начал понимать, что значит преклонение перед деньгами, свойство, которое обычно приписывают евреям и которое выводит из себя правоверных Сидениусов. Он помнил, как отец презрительно отзывался о «служителях мамоны», как учитель закона божьего, худосочный, измождённый человек, ероша волосы учеников рукой, пропахшей табаком, увещевал их не собирать себе сокровищ на земле, где тля и ржа их истребляют. Пер думал о том, как в этой маленькой захудалой стране поколение за поколением воспитывалось в ханжеском презрении к «суетным земным благам», как беспросветное духовное убожество и мерзость запустения пропитали все слои общества, — и ему хотелось, чертям назло, громко, на всю страну крикнуть: «Шапку долой перед золотым тельцом! На колени перед мамоной… спасителем и благодетелем рода человеческого!»
Впрочем, Пер отлично сознавал, что и сам ещё не до конца избавился от той светобоязни, которую порождает у многих ослепительный блеск золота. При виде этой роскоши он чувствовал, как просыпается в нём душонка гнома. Сравнивая солнечный, по-восточному яркий дом и своё собственное житьё-бытьё с его убогими и скудными радостями, с вечными угрызениями совести и вечной неустроенностью, Пер не мог далее сомневаться в том, что он и впрямь подземный дух, «дитя тьмы», как называл его отец. Вся жизнь в этом большом, богатом, для всех открытом доме, где собирались свободные, уверенные люди, представлялась ему духовным зеркалом и пробуждала заново оглядеть самого себя. Перу ещё не случалось общаться с людьми, чьё превосходство он бы столь явно ощущал. Даже в обычном разговоре с молодыми фрёкен Саломон или их приятельницами ему приходилось всячески изворачиваться, чтобы скрыть недостаток культуры и пробелы в образовании. Тайком он пытался наверстать упущенное и начал с самого рьяного изучения книг Натана, чьё имя было в этом кругу у всех на устах. Хотелось ему также пополнить свои весьма скудные познания в языках, чтобы не опозориться в доме, где частенько бывают иностранцы и где даже малыши бегло говорят по-английски, по-немецки и по-французски.