— Квартира потерпевших кораблекрушение, — тихо сказала Анна, — кажется, что здесь никто не жил уже целую вечность.
— Слушать невыносимо, давно надо было эту рухлядь выбросить, — он выключил проигрыватель и, поднявшись с неудобного стула, сделал несколько шагов по комнате Что-то в этом заброшенном, но сохранившем черты респектабельности, чужом доме мучительно напоминало ему свое запущенное без ремонта, все больше остывающее без тещиной заботы привычное жилище. Что? Он окинул взором стены и пол, и мебель: нет, все не так, все не то, — но вдруг споткнулся взором о пепельницу, стоящую на пустом столе и щедро присыпанную пылью. У него такая же пепельница — вот в чем дело! — черный чугунный черт, в сутулой спине которого проделана выемка для окурков и пепла.
Окна квартиры выходили на классический индустриальный пейзаж с восьмью трубами, долгим бесцветным забором и многоэтажными панельными домами на заднем плане. Филиппов отметил его как что-то привычное — и тут же забыл навсегда. Но запомнил, и вспоминал впоследствии остро и ярко, синее предгрозовое облако в ясном небе и черную птицу, распластавшую свои крылья в прекрасном полете…
Несколько дней, прошедших после встречи с Анной, он бродил по Академгородку, один, точно сомнамбула — и на лице его светилась полублаженная улыбка… Он не узнал тестя, столкнувшись с ним нос к носу на Морском проспекте и, когда тот внятно окликнул его, остановился скорее не потому что услышал, а из-за того, что сработал бессознательный сигнал опасности.
— Стареешь, Володя, — сказал тесть, заботливо похлопав его по плечу, — надо пить Женьшень.
— Он, батя, потенцию повышает, — Филиппов назвал тестя по-домашнему — и хитрый лис тут же отмяк, расслабился, даже засмеялся своим тихим, вкрадчивым смехом
— Потенцию, говоришь?
— Ее самую.
— Так разве это плохо?
— С вашей дочерью я скоро пойду в монастырь. Мне корень жизни лишь во вред.
Пусть знает старый иезуит, как страдает Филиппов от ледяной Марты. Так. На всякий случай.
— Надо жить умно, — сказал Анатолий Николаевич, пристально на Володю глядя. — И людское мнение уважать. Тогда и Женьшень пригодится.
Ты-то, конечно, жил всегда, как серый кардинал, умно и осторожно, две семьи имел, а долгое время и комар бы носу не подточил, так все было шито-крыто. И дочь тебе не жаль — лишь бы деньги шли в дом, дети были сыты да приличия соблюдены. А вот стану директором филиала — и сбегу от вас!
— Я не понял, Анатолий Николаевич, на что вы намекаете, — сказал Филиппов вяло — ему уже надоело мысленное противоборство с тестем, и стоять на ветру надоело, и все, все вдруг надоело ему. Он вспомнил стихотворение об улитке, которой все настолько в мире осточертело так, что, наконец, она и сама себе опротивела.
Прамчук угадал, что из Филиппова как-то разом, за пятнадцать минут разговора, утекла вся энергия, он пошевелил круглыми ноздрями, обнажил желтые редкие зубы — и простился.
Блаженная улыбка, точно улетевшая бабочка, уже не могла быть найдена среди других бабочек и цветов. Филиппов еле передвигал ноги. И только лягушата все взлетали и взлетали в сине — фиолетовых кругах, плывущих у Филиппова перед глазами. Кончался день.
33
«17 августа.
То ли мне этого хотелось тоже, то ли просто мне стало Филиппова жаль — по его измученному голосу я поняла, что он в отчаянье, — но в конце концов я позвонила Алине и спросила, живет ли кто-нибудь в ее квартире, она сразу все поняла, засмеялась, сказала, что там пусто и предложила ключи. И вообще, прибавила она, пора тебе становится женщиной, а то какой-то суперумный подросток — не поймешь — какого пола.
— Наверное, пора, — согласилась я.
И взяла ключи.
Первое, что меня поразило в пустой Алининой квартире это географическая порванная карта, висящая в коридоре на стене. Ни Алина, ни ее муж никакого отношения не имели к морям и океанам, но из-за этой карты их дом показался мне кораблем, потерпевшим крушение. Всю команду и пассажиров точно смыло гигантской волной, фантастическим образом оставившей не тронутыми и посуду в кухне (на столе так и стояла сковородка с чем-то недоеденным и заплесневелым), и запыленную мебель, и грязное белье, замоченное в ванной и уже дурно пахнувшее. Этот запах разложения до сих пор преследует меня.
В спальне из детской кроватки, смятые и несвежие, свешивались простыни, словно по ним спускались в панике крохотные пассажиры, застигнутые штормом, а на неровном комке одеяльца лежал когда-то белый плюшевый медведь, при взгляде на которого мне почему-то вспомнился отец, и мне вдруг привиделось его лицо, бледное, как лист бумаги. Не случилось ли чего с ним?
Не помню, как мы с Филипповым вдруг оказались в семейной Алининой постели, но его крик: «Анна! Любимая! Здравствуй! Люблю!», наверное, запомню, навсегда. Потом я встала и, накинув темно-зеленую сетчатую шаль, посмотрела на себя в зеркало. В левом ухе у меня не было золотой серьги-сердечка. И лицо мое, и тело на мгновение, отраженные амальгамой стекла, стали будто чужими — и не понравились мне. Лучше бы мне улыбнулась Ренуаровская юная женщина, чем глянула хмуро невротичная натурщица Мунка. Но что поделать — я живу в этом облике, в этом долгом теле, с этим худощавым, нервным лицом.
В зеркале вдруг появился Филиппов — его полнеющая спина наклонилась — он надевал носки. Я увидела и его трусы — синие и широкие, какие можно увидеть у спортсменов в фильмах тридцатых годов. И опечалилась: мой избранник был отнюдь не мачо и даже не комильфо.
Он выпрямился, надел майку, рубашку.
Мы встретились с ним взглядами, и я поняла: он счастлив.
— Серьга потерялась, — натянув джинсы и кофту, произнесла я, скорее, чтобы нарушить это странное молчание: безрассудно счастливое у него, и анализирующее, холодноватое у меня.
Филиппов подлетел к постели и быстро нашел среди серых волн простыней золотое сердечко.
Но серьге все равно суждено было потеряться: когда мы ехали домой в такси, мы с Филипповым сидели позади водителя и тихо целовались, что не очень нравилось мне и потому, что шофер наблюдал за нами в зеркало, и оттого, что у Филиппова были мокрые губы, и сердечко, видимо, зацепилось за край его рубашки или ветровки, и там, в машине, осталось…
Ну что ж, конечно, немного жаль.
А потерял ли что-нибудь Филиппов? Разумеется, в символическом плане?
Простыню, на которой все произошло, я бросила в ванну — и снова мне в нос ударил гнусный запах грязного белья. Уехали мы не сразу. Мы еще пытались слушать музыку, и пили кофе».
Было уже без десяти пять, и я поспешила спуститься вниз, чтобы не заставлять Дубровина ждать.
Возле гостиницы прохаживались сомнительные юные дамы в черных блестящих куртках, черных узких сапогах и длинных лайковых черных перчатках — и мне как-то неловко было пополнять их немногочисленную, но дружную компанию; я отошла от гостиницы на небольшое расстояние и встала возле соседнего магазинчика: отсюда хорошо была видна стоянка автомашин, но кремовой БМВэшки пока не было.
Дубровин опоздал минут на двадцать. Его автомобиль резко подъехал, еще более резко затормозил, Дубровин выскочил из машины, тут же запихивая обратно какие-то выпадающие из нее бумаги и тряпки. Хлопнув дверцей, он побежал к гостиничным дверям, причем его недлинные ноги как бы не поспевали за телом: профиль рысака был устремлен вперед, руки двигались по-мужски размашисто, а ноги семенили и подскакивали, точно у пони. Наверное, от такого диссонанса в его фигуре и движениях, он показался мне несколько нелепым, даже, пожалуй, смешным, однако, горстка черных сомнительных дам отреагировала на него положительно, одна сразу попыталась что-то у него спросить, а вторая завлекательно ему улыбнулась…
Я не успела окликнуть его. Не заметив меня, он уже залетел в двери, и мне, подошедшей теперь ближе, было видно через стекло, как бегает он, размахивая руками, по вестибюлю, видимо, спрашивая ожидающих там людей, не видели ли они меня. Потом он рванулся к лифту — и я вновь не успела его окликнуть, хотя уже зашла в вестибюль.
Минут через пять он, наконец, выпрыгнул из лифта — и тогда я позвала его: «Сергей!»
— Ой, простите, Даша, опоздал. Гаишник остановил, пришлось разбираться и, конечно, прилично дать!
О штрафе он сообщил скорее радостно, чем огорченно — может быть, в нарушении правил он видел признак похвального лихачества? Или хотел продемонстрировать мне, как легко способен расстаться с деньгами?
— Ну, куда едем?
— Вам лучше знать — куда. Вы сами предложили мне показать город…
Он улыбнулся хитровато — словно чему-то своему. Я поняла, что его занимает какой-то вопрос, если ко мне и относящийся, то не ко мне как молодой женщине, имеющей душу и тело, а как к объекту его полуслучайных, полулюбопытных размышлений.