не знала. Знала она только одно — остаться в стороне уже не получится. Остаться в стороне — это будет с ее стороны предательство. По отношению к Косте. И по отношению к Герману.
Она еще долго так сидела, поджав под себя ноги и прижавшись щекой к спинке кресла. Почему-то все чаще и чаще приходили мысли о том, любил ли Герман Лину? Ну, в том смысле, в котором это слово понимала сама Марьяна? Понимает ли он, что отдал ей двадцать лет жизни — запоздало, но отдал? Марьяна не знала этого. Не знала, хочет ли спрашивать об этом Германа. Не знала, ответит ли он, если она все-таки спросит. Но одно Марьяна знала точно. Костя должен узнать правду. Без этого все вообще было бессмысленно — и ее розыски, и их страшные последствия, и вчерашняя исповедь Германа, и вообще — все. Значит, ей надо как-то убедить Германа поговорить с Костей. И сделать это необходимо аккуратно, чтобы не навредить никому — ни отцу, ни сыну.
Когда Марьяна встала, чтобы пойти на кухню и поставить чайник, ей пришла в голову еще одна мысль. Последняя. Заключительная. Марьяна вдруг поняла, что тогда — это была случайность. И не было никакого самоубийства.
Говорят, факты вещь упрямая. Марьяна, как никто, знала, что даже факты можно подать под разными соусами, и от этого их восприятие может быть диаметрально противоположным. А здесь… здесь и фактов не было. Каждый из вариантов не исключен. А если нет фактов, остается только верить. Марьяна поверила в то, что Лина не могла сознательно оставить своего сына. Марьяна верила в Лину Тамм.
* * *
Костю Герман увидел сразу. И пока сын, не замечая отца, быстро спускался по лестнице от дверей главного университетского корпуса, Герман любовался Костей. И чувствовал, как его распирает какая-то неуместная гордость. Это его сын. Сильный, красивый, упрямый, с характером, который не переломишь — и в кого бы, спрашивается? Его сын. Его родной мальчик.
А он сам…
Костя заметил отца. Замер. А потом пошел к нему, надев на лицо привычную хмурую маску.
— Привет. Тебя вроде бы не должны были вызывать в деканат.
Герман смотрел на объемную вязаную шапку на голове сына. У них из-за шапок с самого переходного возраста Кости были бои. И даже парочка отитов не перевоспитала Костю. А теперь…
Его сын. Его родной мальчик.
Герман протянул руку. На раскрытой ладони лежал ключ от машины.
— Ого… — после паузы задумчиво протянул Костя. На его лице явственно происходила борьба между мальчишеской радостью и взрослым покер-фейсом. — Я прощен?
Герман кашлянул. Тут надо говорить о прощении другому адресату, сынок.
— Поехали, — Герман подкинул ключ, и Костя ловко перехватил его на лету.
— Куда?
— Я покажу дорогу.
* * *
Они молчали всю дорогу. Костя молчал явно из принципа. Герман — потому что не знал, что сказать. Тут была такая ситуация, что за него все скажет то место, в которое они приедут. Он лишь велел Косте следовать за машиной охраны. Именно секьюрити Герман назвал адрес конечного пункта назначения. А теперь Герман молчал. И даже не комментировал манеру езды сына. Нормально он едет. Раньше Герману служба охраны регулярно докалывала о том, что сын лихачит. Ну и штрафы говорили сами за себя. А сейчас… То ли Костя повзрослел. То ли, если ехать, следуя за другой машиной, особо не полихачишь. А до этого Герман не раз и не два выдерживал бой с сыном по поводу машины. Та, которую дал ему отец, Костю не очень устраивала. Мальчику, конечно, хотелось чего-то поборзее, помощнее, чтобы только педаль в пол — и машина рвет из-под себя. А Герман… Герман один раз взял его на похороны. Его коллега по бизнесу хоронил сына, как раз вот такого, на пару лет старше, мальчишку, который на этой самой дурной да дерзкой машине не справился с управлением — и всмятку, так, что хоронили в закрытом гробу. После этого Костя свои претензии поумерил.
* * *
Костя понял все сразу. Едва припарковал машину и прочел надпись над черными коваными воротами.
— Дальше — пешком, — Герман перегнулся и взял с заднего сиденья темно-бордовые розы на длинных стеблях. — Пойдем.
За Костю реально болело сердце. С каждым шагом болело все сильнее. Герман видел, как расширены его глаза. Как он пытается удержать сбивающееся дыхание. Как нервно, сам того не замечая, то и дело облизывает губы.
Ему сейчас… Герман даже не представлял — как. Сам он сегодня утром проснулся с твердым и ясным решением. Оно родилось в нем, видимо, ночью. После его рассказа Марьяне. После ее слов о том, что он ограбил собственного сына.
Теперь Герману было это очевидно. И пришло время отдавать этот долг. Все проценты, которые могли накопиться за двадцать лет, Герман постарался взять на себя. Но Косте сейчас было очень тяжело.
И никак ему не облегчить эту ношу. Но и дальше с ней жить — нельзя.
На черном гранитном памятнике не было фотографии. Даже фамилии не было — тогда Герман посчитал это правильным. Только имя: «Лина». И даты рождения и смерти.
Костя замер. Герману казалось — и все вокруг замерло. И тихо было как-то совершенно ненормально, и даже вороны, дежурные обитатели этих мест, не каркали.
— У нее сегодня день рождения, — сипло произнес Костя.
— Да, — так же сипло отозвался Герман. На самом деле, он это вот только что сообразил. Как все совпало. Или это не совпадение. А просто все сошлось в одной точке, в одно время. Как знак того, что все делается правильно.
Костя сделал пару шагов и встал совсем рядом с памятником. И снова замер. Но Герман видел, как поднимаются и опускаются плечи сына. Как оставить своего ребенка в такой тяжелый момент? И как помочь, если ты сам во всем виноват?!
Герман тоже сделал пару шагов, наклонился и положил цветы на могилу. Выпрямился. И в это время Костя резко развернулся, вцепился отцу в плечи — и зарыдал.
Герман прижимал к себе содрогающееся тело сына, слушал его плач, который походил то на рычание, то на вой. Костя никогда так не плакал даже в детстве. Его двадцатилетний сын, который считал себя взрослым — куда взрослее своего сорокашестилетнего отца — снова превратился в маленького мальчишку, который остро нуждался в любви и утешении. И кто его даст, если не отец? Герман прижимал скрючившегося Костю к своему плечу, гладил по голове и по