В номере напротив мирно посапывал Албин, обнимая так и не успевшую раздеться Тамару, которая тихо причмокивала во сне и все крепче прижималась к англичанину, пытаясь, по-видимому, натянуть его на себя, как одеяло. Албину снился секс.
– Нет, ты только подумай, я ведь сразу, как только тебя увидела, поняла, что ты – настоящий, ты мне нужен, необходим. У меня чутье, как у стервы. Звериное. Они не знают. А я их всех, как себя, насквозь вижу. Какая скука! Тоска-то какая, милый! Ты не думай, я не дрянь. Просто у них повадки птичьи, жадные, как у стервятников. Они вертятся вокруг папы, подбивают его на разную гадость. А он и не знает. Ему кажется, что вот выдай он меня за булыжник золота, и все засияет, как на церковных витражах. Но это не так. Потому что я живая, я простого хочу. Ах, как мне хорошо с тобой, милый. Не покидай меня. Это похоже на мелодраму, да? И пусть! Только не покидай меня. Тебе со мной лучше будет, я чувствую.
Лиза умолкла, и Глеб услышал характерный вдох, долетевший из санузла, в котором она уединилась. Чертыхаясь, он сполз с кровати, обвязался полотенцем, подошел к ванной, слегка откинулся назад, примерился к замку и ногой вышиб дверь. Округлившимися глазами Лиза уставилась на него, держа на растопыренных пальцах пудреницу, по зеркальцу которой тянулись дорожки кокаина. Резким взмахом Глеб выбил пудреницу из ее рук.
– Ну, хватит, черт побери! – рявкнул он в холодной ярости. – Я тебе не притон!
В ушах еще стоял грохот разлетевшейся вдребезги пудреницы, когда Лиза вцепилась в него судорожным объятием, покрывая поцелуями его плечи.
– Я не вру, правда, я не вру, – горячо шептала девушка. – Милый мой, я не вру. Боже, что сделать, чтобы ты мне поверил?
Ее юные крепкие груди то скользили по коже твердыми сосками, то крепко вжимались в его тело. Растерявшийся, не ожидавший такой реакции Глеб поднял ее на руки и осторожно отнес на постель.
Устав от любви, изнуренная собственной нежностью, она уснула на полуслове, свернувшись по-кошачьи. А Глеб еще долго лежал, курил, положив руку на лоб, и бездумно глядел в черное пространство. Он видел море, сверкающее под лучами жаркого солнца, и огромную белую черепаху, которая неустанно ползла вперед, оставляя на песке равномерные ковшеобразные следы. «Смотри, белая черепаха! Нет, в самом деле, огромная белая черепаха!» Голос был полон радостного изумления и напоминал легкий звон валдайского колокольчика. Он стиснул веки, чтобы не видеть всего этого, потом резко сел, чувствуя наползающий дыхательный спазм. Надо на воздух, решил он. Глеб натянул брюки, обулся и, голый по пояс, спустился во двор. Двор был пуст. Стояла тихая, теплая, звездная ночь. Он вышел за ворота. На скамейке, примыкающей к забору, сидели двое: взъерошенный молодой парень в ватнике и старик с очками на мятом носу, привязанными к голове бечевкой. Возле старика стояла деревянная коляска, похожая на детскую, безвольно свисающие ноги старика определенно указывали ее назначение. Он неторопливо курил папиросу.
Глеб присел с краю, положив ногу на ногу. Старик степенно поздоровался и дал ему прикурить от своего бычка, а парень молча подвинулся и запихнул ладони себе под ляжки. Набегающий ветерок слегка ерошил волосы и раскалял огоньки курева. В черной дали, за домами, пищала птица и зычно вопили лягушки, в остальном царила замогильная тишина. Небо было чистое, с опрокинутым месяцем, усеянное невероятно яркими гроздьями звезд. Задрав голову, все трое уставились наверх.
– Скоро холода, – сипло сказал старик.
О холодах невозможно было подумать в такую ночь. Откуда им взяться? Старик послюнявил палец и вежливо загасил свой окурок. Глеб предложил ему сигарету, но тот отказался, сославшись на привычку к папиросам.
– Тихо у вас тут, – сказал Глеб. – Как будто ничего не происходит.
Старик извлек из-за уха новую папиросу и как-то облегченно вздохнул:
– Ничего. – И добавил: – А чему происходить-то, мил-человек? Пусть вон там, – он ткнул пальцем в небо, – все и происходит. Там оно поважнее. А нам – зачем? Совсем даже ни к чему. Жизнь дотянуть, и спасибо. Тихо у нас. Радостно. Да-а, хорошо.
– Вот ведь как хорошо, что тихо, – пробормотал Глеб, сам не очень понимая, что сказал, отдаваясь какой-то душевной растворенности в этом чужом смиренном местечке. Он покосился на старика и спросил: – И давно ты, дед, в этой карете?
Дед до разговора оказался охоч. Почесав в затылке, он крякнул и вздохнул – без печали, а с какой-то даже с усмешкой: дескать, вот оно как бывает чудно.
– Давно, мил-человек. Годков десять будет. Это как, значит: пришел час, Николай-угодник явился мне. Куды, говорит, тебе: в руки или в ноги? Я подумал: руками-то я хоть корзины плести буду. А ногами – чего? Давай в ноги, раз такое дело. Вот и живу, земле радуюсь. И ремесло мое полезное. Глянь. – Он вынул из коляски маленькую корзинку. – Ягодная. Захочешь – малину, а нет – другую какую ягоду собирай. Детям радость. Бери на память, мил-человек. На ней узор хитрый.
– Часто ты радость поминаешь, старик, – уныло сказал Глеб, вертя в руке ладно сплетенную корзинку.
– Это не я, а она меня, голубушка, стороной не обходит.
– Какая же она у тебя, радость? – Глеб отвел глаза от ног старика.
– Какая? – удивился дед и ощерился беззубой улыбкой. – Такая, какой ей положено быти: добрая и покойная. Глянь окрест – чего человеку надо? Ничего, по-нашему. Это и есть радость. – Он весело сплюнул в траву. – Посади меня на скамейку, я весь век смотреть буду – на небо, на звездочки, на людей проходящих, на тебя вот, мил-человек. Только ты невеселый больно. Страдаешь, чего ли? А ты не страдай.
– Не страдать, говоришь? Ну, научи, раз советуешь.
– Учеба тут простая. – Дед пытливо уставился перед собой, разминая корявыми пальцами очередную папиросу. – Не надо подымать свое страдание, нянькаться с ним, как с дитятей. А надо бы попривыкнуть к нему, к страданию своему, смириться то есть, понять, что оно-то и есть твоя жизнь. И другой жизни не будет. Как поймешь это, то боль сама отойдет, а останется радость, которая вокруг тебя и живет, и жизнь твою обнимает – ну, как титьки мамкины. Радость, ее же не купишь, она – для всех. Понимать надо.
– Да ты, дед, все равно что на Марсе живешь. – В голосе Глеба зазвенело раздражение. – Чтобы к страданию привыкнуть, надо сперва перед собой оправдаться. Так, наверное? Или перед небом, если хочешь. Не всем же корзины плести. Кто-то лжет, убивает, предает, просто живет не так, как надо, а как надо, и сам не знает. У вас тут хоть радио работает?
– Оправдаться человеку не трудно. Сравни себя с другим: я одного убил, а он – пятерых, значит, я лучше? Н-да… Зачем все спрашивают у Бога: «Почему мне так плохо, зачем страдания?» И никто не спрашивает: «Почему мне, дураку, так хорошо?» Один старец сказал: «Не проси справедливости у Бога, ибо, если бы Бог был справедлив, он давно бы тебя наказал». Справедливость, она только там, на небушке. А мы тут сами за себя в ответе, на грешной-то. И никто нам не помощник, совести окромя, конечно.
– Совесть – понятие деликатное, – заметил Глеб. – С ней не потрындишь, вот как с тобой. А может, она и есть наказание за грехи?
– Не, с совестью договориться можно, – махнул рукой старик. – С Богом не договорисся. С ним только помириться можно. А тут одной совести маловато. Вера нужна, так-то.
– Умный ты. Послушать тебя: все знаешь, все у тебя гладко в башке, все просто. И все – бла-апа-лучно. Сплошная радость.
– Если никому не сказать, никто не будет знать, что тебе худо, – сказал старик абсолютно серьезно. – Если сказать, будет еще хуже.
– Тебе, дед, книги о смысле жизни писать.
– Смысл жизни. – Он извинительно усмехнулся. – Я человек и так неграмотный. Куда мне – смысл… н-да-а… Этого я не знаю. Жизнь – понимаю. Это как в реке вода. Вода утекает, человек стареет. Они между собой вроде как связанные. А смысл… и-и, мил-человек… Зачем мне его понимать?
– А он, – Глеб показал на странно молчавшего парня в ватнике, – он чего помалкивает?
Старик ласково потрепал парня по голове и сказал:
– А он у нас самый счастливый. Степкой кличут. Его дурачком все считают, а он совсем даже не дурачок. У него душа в верха тянет.
– Значит, это он у вас по ночам в колокол лупит?
– Он. Была бы у нас церква достроенная, да кабы с крестами на луковицах, Степка при ней обязательно звонарем бы числился. Нравится звон ему. Душа музыкальная. А говорить он не может. Но все понимает. Вот его бы спросить про смысл. Он бы точно сказал.
Парень гыкнул и сунул палец в нос.
Так они сидели еще долго и неспешно беседовали о том о сем, пока не стало светать и похолодало.
9
Я догоняю ее в ближайшем переулке. Девушка поворачивается и спокойно, без страха, даже в какой-то степени оценивающе смотрит на меня. В лице ее нет любопытства, ни капли интереса к мужской особи, вынырнувшей из темноты.
– Что? – спрашивает она тихо.
Вместо ответа, переводя дыхание, я делаю успокаивающие движения руками. Она ждет, пока я что-нибудь скажу, по-прежнему ровно безразличная, и кажется, будто вся ее фигура нежно фосфоресцирует в полутьме. Странно, но во мне почему-то поднимается необъяснимая симпатия к ней, желание оградить ее от неизвестной опасности. Наконец, я выдавливаю из себя: