Вспоминали диверсионную школу, преподавателей-офицеров, особые площадки и тиры, где практиковались в подрывном деле, в стрельбе. Вспомнили короткую практику в одном из специальных концентрационных лагерей. Им постоянно выделяли из лагеря по нескольку человек. На этих людях они учились орудовать ножом и кинжалом, практике оглушения и связывания человека разными веревками, приемам японской борьбы, меткой стрельбе в затылок.
Над ними, курсантами школы, часто потешались старые опытные эсэсовцы, порой иронизировали:
— Эй вы, молодые котята! Не так, не так! Упустите мышь в нору!
И наглядно показывали, как можно одним ударом остановить биение сердца и как бить, чтобы не прикончить сразу, чтобы вытянуть из человека все, что он может сказать, когда чувствует дыхание близкой, мучительной смерти.
Но все это легкая и в конце концов нехитрая работа. Куда труднее были теоретические занятия по специальным вопросам. Их, будущих диверсантов и шпионов, знакомили с особенностями жизни, с характером законов, взаимоотношений людей в стране, где им предстоит подвизаться. Перед этим у них брали расписку в том, что если они где-нибудь, когда-нибудь заикнутся об услышанном ими на занятиях, то их ждет в лучшем случае виселица, и не только их, но и всех родных и близких.
— Все, что вы здесь слышите, вам надлежит использовать только там, на работе.
И когда среди курсантов нашелся один, который начал подробно расспрашивать о советской конституции и даже, — отыскался же такой чудак, а может быть, враг, — высказал удивление, почему они, немцы, обязательно должны считать врагами народ, который обладает такой конституцией, ему не стали подробно растолковывать и отвечать на его сомнения. Его просто расстреляли на дворе школы как врага, как изменника. И расстреляли свои же курсанты, добровольцы.
Так ему и надо, этому чудаку! Он забыл, глупец, что за него думает сам фюрер!
…Уцелевшая тройка диверсантов старалась держаться подальше от фронтовой линии, которая за последние дни начала все больше и больше стабилизироваться. Действовали в ближнем тылу. Работа стала немного труднее, чем в первые дни. Приходилось остерегаться, чтобы не попасться бдительным дозорам. Вот уже который день им не удавалось сделать ничего полезного. Радиопередатчик окончательно вышел из строя. В их распоряжении остался небольшой запас ракет, который можно использовать только на что-нибудь действительно стоящее. У них уж нет такого радостного возбуждения и жажды деятельности, как в тот день, когда они отправились в рейд. Тогда они просто неистовствовали от избытка сил, от долгого ожидания этого захватывающего полета, от неудержимого желания скорее очутиться там, где тебе все позволено, где каждого ждет такая чудесная судьба, правда, таинственная еще, неразгаданная… Сейчас уже многое из того, что было тайным, стало явным. Ничего таинственного, пожалуй, не осталось. Разве вот только единственное еще удивляет: когда же, наконец, русские люди бросятся к тебе в объятья, как к своим спасителям? Им говорили в школе: как только немецкий солдат переступит рубежи советской земли, там все рухнет, распадется, и благодарный народ закидает вас цветами. Что-то не видно этих цветов…
А они, «спасители», лежат под косматой елью, усталые, раздраженные.
«Спасители» лежали на пригретых солнцем кочках и тупо глядели в безоблачное небо, в котором изредка пролетала стайка самолетов. На западе неумолчно грохотали орудия, и Вилли думал, чем он оправдает перед командованием бездеятельность своей группы за последние дни.
13
Галя горько упрекала себя за то, что выбрала такое неподходящее время для поездки на несколько дней к своей приятельнице. Та выходила замуж за парня из другого города и пригласила Галю на свадьбу. Галя отпросилась у заведующего столовой, где работала вместе с подругой-официанткой, и поехала к ней. Но свадьба, назначенная на выходной день, разладилась с самого начала. В городке, находившемся на самой границе, начало твориться что-то невообразимое. С утра началась бомбежка, затем била по городу артиллерия из-за кордона. Жениха срочно вызвали в его полк. Люди бросились кто куда. Одни на шоссе, другие на вокзал.
Галя с трудом попала в эшелон с беженцами, отходивший в Минск. Эшелону не повезло. Еще оставалось около сотни километров до Минска, как его разбомбили, вывели из строя паровоз. Некоторые говорили, что, возможно, подадут другой паровоз, но большинство пассажиров, напуганные всеми этими событиями, бросились на лесные дороги, чтобы пешком пробираться на восток. Все же спокойнее, чем по железной дороге, на которую беспрерывно налетают фашистские стервятники. С группой измученных людей она, наконец, добралась до Минска, уже намеревалась пойти домой, где жила с мужем шофером и сестрой, учившейся в университете. Но ее отговорили. Над городом шла страшная стрельба, угрожающе гудели немецкие самолеты, которые то и дело налетали с запада, обстреливали даже ту опушку леса, где столпились беженцы.
Галя пошла с группой людей в обход города, чтобы попасть на шоссе, ведущее на восток. Километрах в тридцати от Минска их остановили немецкие солдаты то ли из танковой части, то ли из авиадесанта, — Галя не очень разбиралась ни в их форме, ни в том, почему и как они очутились здесь. Впервые пришлось ей насмотреться всяких ужасов: взбешенные гитлеровцы стреляли в людей. Она видела, как среди ржи солдаты гонялись за детьми, стреляли в них из автоматов. Тут же на поле, на берегу небольшой речки, было расстреляно несколько мужчин.
На уцелевших сердито кричали немцы, размахивали руками, ругались. Одно, что разобрали люди, была команда: «назад!» Они блуждали еще целый день по полю, по лесу, надеясь прорваться на восток. Но дороги, которые они знали, были уже отрезаны. Обессиленные, голодные, люди вернулись в город.
Уже вечерело, когда Галя подходила к своей улице. И столько было пережито и увидено за эти дни, что она больше ничему не удивлялась: ни огромному нестихающему пожару, охватившему целые кварталы, ни трупам людей, попадавшимся на тротуарах, в подъездах домов, ни разному домашнему скарбу, валявшемуся прямо на мостовой. В воздухе стоял невыносимый зной. Земля под ногами была густо усыпана пеплом и битым стеклом. Галя смотрела на все это невидящими глазами и думала только об одном: как бы скорее добраться домой и очутиться, наконец, в своем родном, обжитом гнезде.
Когда же она увидела свою улицу и направилась к своему двору, ее сразу оставили силы, которые обычно поддерживали людей в дни страшных мук и испытаний. С минуту глядела она широко раскрытыми глазами на тлеющее пепелище домика, который она когда-то строила вместе с мужем, на обгоревшие остатки ограды, на затоптанные и смятые грядки огородика, на котором стояли немецкие повозки, метались серые фигуры солдат.
И, обессиленная, опустошенная, она опустилась на чудом уцелевшую лавочку под обгорелым кленом и беззвучно зарыдала, уткнувшись лицом в сведенные ладони. По вздрагиванию плеч, по приглушенному рыданию, по всей ее сгорбленной фигуре каждый мог понять, что человека постигло большое горе. К ней подошел немецкий солдат и, положив руку на плечо женщины, спросил по-польски: — Чего плачешь?
Она не ответила, не подняла головы. Солдат нерешительно потоптался на месте и сам понял, взглянув на пожарище, что его вопрос неуместен и не нуждается в ответе. Оглянувшись по сторонам, он сказал ей тихо:
— Не надо плакать. Не ты одна в таком горе, — и, помолчав, добавил: — Домик напротив пустой… Иди и живи там, не быть же тебе под чистым небом… — В голосе его, в словах слышались нотки человеческой доверчивости, сочувствия.
Она вытерла ладонью заплаканные глаза, сурово посмотрела ему в лицо, спросила:
— Что вам нужно от меня?
— Мне ничего не нужно… Я поляк! Хочу вам только помочь.
— Вы немецкий солдат!
— Я день и, ночь проклинаю тот час, когда меня сделали солдатом… этой армии…
Галя ничего не говорила больше. Она машинально встала, еще раз оглядела свое пепелище, уцелевший закопченный остов печи, опаленное, багрово-сизое железо разной домашней утвари и тихими, беззвучными шагами направилась в сторону домика, который указал ей солдат. Забравшись в небольшую комнату, в которой остались чьи-то вещи, она просидела некоторое время, бездумно глядя на запыленные стены. Сквозь выбитые оконные стекла доносился запах гари, долетали непонятные слова чужой речи. Над городом плыли густые тучи, небо было серым, задымленным. Тускло светило солнце, и казалось оно каким-то необычным, словно окутанным мутной красноватой пеленой.
Заходил все тот же солдат и с ним еще какие-то незнакомые люди. Они принесли хлеба, котелок супа, несколько кусков сахара.
— Ешь! Да не горюй!
Она присмотрелась к ним: разве эти существа в ненавистной форме могут быть людьми?