Говоря о фюрере, Кубе встал. Встали и посетители. Придав лицу соответствующее моменту выражение, они почтительно выслушивали высокие слова высокого начальника. И каждого сверлила мысль о том, что дела, самые обыкновенные дела, идут, однако, далеко не так, как бы хотелось, как об этом говорили им в Германии. И дружно, в один голос, ответили на заключительные слова господина комиссара:
— Хайль Гитлер!
Кубе проводил гостей до дверей своего кабинета, распрощался с каждым, обнадежил их:
— Все в наших руках! Все идет к лучшему! Все идет на лад!
И, когда закрыл за ними дверь, прошелся по кабинету из угла в угол, посмотрел в зеркало в простенке меж двух окон и, увидев свое отражение, подумал с удовольствием: «Кажется, неплохо говорил перед этими коммерсантами…»
Кубе принял еще нескольких своих служащих. Вертлявый человечек в зеленоватых очках докладывал о переименовании некоторых улиц, о планировании района гетто, о налаживании выпечки хлеба и тому подобных делах.
— Вы не очень спешите с этим переименованием. Во всяком случае делайте это каждый раз только с моего особого разрешения… Такое напишут на новых табличках почтенные жители этих улиц, что и вам, уважаемый мэр, не поздоровится потом!
— Очень своевременное замечание, господин комиссар! Уже несколько случаев было, я подробно докладывал об этом господину начальнику полиции.
Вместе с мэром города на приеме у Кубе был и редактор белорусской газеты. Их обоих Кубе знал давно. Еще до войны ему приходилось читать лекции по основам национал-социализма на специальных курсах в Берлине. Там встречал он и этих двух субъектов. Их привезли сюда организовывать новый порядок и общественное мнение в стране.
— А у вас, господин Козловский, не все ладно в газете. Не газета, а, простите меня, какая-то грязная простыня!
— Людей, людей нет, господин комиссар!
— Это меня не касается. Я говорю о содержании газеты. Ну, куда это годится: кричите, кричите о наших победах, о нашем героизме, о нашей умелости… Это все хорошо и понятно, так оно и должно быть! Но подумайте немного и о местных делах. Не так уж интересно каждому жителю из номера в номер читать, как живут наши немецкие крестьяне и рабочие. Это, конечно, нужно, но скажите ему конкретно, что он сам должен делать. Ну для Европы, для Германии, скажем… работая для Германии и для себя, разумеется. Скажите ему, что возврата к прошлому нет, что только искренней преданностью он заслужит внимание немецкого народа, фюрера.
— Пишем, ежедневно пишем, господин комиссар.
— Да что вы пишете? От вашей газеты, извините, мухи дохнут, собаки чихают.
— Людей…
— Знаю я вашу сказку! Ну пришлем вам еще несколько человек. Но вы и сами должны искать, должны мобилизовать их. Отыщите способных газетчиков, публицистов, писателей, поручите им создать волнующие произведения… о кровной связи белоруссов с немецким народом… о героизме в борьбе с большевиками.
— Уважаемый господин комиссар, нет их! Они ушли с большевиками.
— Ну хватит! А главное, изо дня в день разоружайте партизан! Изображайте их в газете бандитами, убийцами, нарушающими мирную жизнь крестьянина. Красок, красок побольше и — не вас же мне учить — провокаций… Вы являетесь представителями интересов Германии, вы — наши люди, поэтому я не прошу, а требую, приказываю, чтобы все делалось так, как это нужно Германии, как думает об этом фюрер. Кстати, там являются у вас отдельные люди, которые уж очень кричат о Белоруссии, о какой-то там истории, о некоей там миссии. Пусть себе кричат на здоровье, если это идет против большевиков! Но вы же понимаете, что у нас нет и не будет Белоруссии самой по себе. Будет Белоруссия для Германии. И не Белоруссия, а Белорутэмия. И если кто будет кричать невпопад, мы заткнем ему рот навсегда!
— Мы понимаем, господин комиссар!
— А если понимаете, так идите.
Кубе с немецкой аккуратностью распределял свои занятия на каждый день, на каждую неделю. И когда наступал десятый час, он прекращал прием и всякие телефонные разговоры. Это — его личный час, когда можно было заняться делами, не имеющими непосредственного отношения к служебным функциям.
Кубе считал себя немножко поэтом, литератором, пописывал в свое время слабенькие очерки в фашистской газете. Он искренне огорчался, что нацистская Германия не создала ни одного произведения, ни одной книги, которая вышла бы за пределы страны, принесла бы славу немецкой литературе. Некоторые немецкие писатели, которые раньше известны были культурному миру, либо находились в эмиграции, либо гнили в тюрьмах, в лагерях. Эмигранты приводили в бешенство фюрера («как они осмеливаются!»), о вторых он говорил:
— Если они не повернут свои мозги, я их вырву вместе с головами! Мне нужны бездумные солдаты, мне нужны автоматы-офицеры и господа генералы с железными мозгами. В этой гнилой интеллигентской слякоти, в этом интеллектуальном болоте может спутать шаг мой солдат, от них ржавеет мозг генералов. Я вырву мозги, я просушу всем головы, я привью им ясные мысли.
И он просушивал. Он боролся за ясные мысли. Кубе тоже боролся за ясные мысли. Ему хотелось написать такое произведение, которое не только взволновало бы все человечество, но и повергло бы его к железным стопам Германии.
Единственный путь к этому: кровь, огонь, усовершенствованная бронированная машина для уничтожения миллионов. И за горами человеческих трупов, за черной ночью небытия, за тленом смерти, за багровыми отблесками кровавых Пиагар встанет она — светлая, лучистая, вечная, как солнце, — Германия властителей мира, Германия людей-богов.
Кубе искал героев для своих произведений. Хватался за образ древнего Арминия, примеривался к Фридриху, к необычайной судьбе необыкновенного ефрейтора. Писал, переписывал, читал, перечитывал…
Кружилась голова, он беспомощно откидывался на спинку кресла.
«В чем тут дело? Это ведь должно быть все так просто, так обыкновенно!»
А время не ждало. Большие часы в шкафу торжественно отбивали одиннадцать часов. Главное — распорядок.
«Хватит на сегодня…»
Кубе шел домой. Пять минут — дорога до дому. Десять минут — поболтать с женой. «Ну как ты, не успокоилась еще?» Двадцать минут на ужин. Пять минут — поглядеть на спящих детей. Еще пять минут — поиграть с огромным догом. Десять минут — посидеть в ванне. Остальное — раздеться, в постель, спать!
— Спать, спать!
Но Анита, жена, никак не может угомониться на своей постели, все что-то бормочет, вздыхает. Наконец, она не выдерживает и произносит шепотом, чтобы не разбудить детей:
— Вилли!
— Ну что там у тебя?
— Я хочу спросить: ты не боишься их? Я говорю про глаза. И тех, что уже мертвые… И тех, что живые… у всех людей, которые были в толпе… Такие страшные глаза!
— Ты болтаешь нивесть что да еще на ночь глядя.
— Я боюсь их, Вилли!
— Ты у меня известная трусиха! А чего тебе бояться! Над тобой бог, а около тебя, около твоей постели, хороший дог! — шутливо сказал Кубе, услыхав, как повернулся на полу огромный пес.
— Ты говоришь глупости, ты даже обижаешь бога. Я спрашиваю про людей… Боишься ли ты их?
— Ну что это за вопрос? Если бы я боялся, я не стал бы гаулейтером… Они боятся меня!
Но он чувствовал, что это сказано им разве только для того, чтобы успокоить свою трусливую жену. Он чутко прислушивался к каждому звуку в доме, на улице, в городе. Тревожно вздрагивал, когда раздавался где-нибудь вблизи внезапный выстрел, или кто-то быстро пробегал по улице, или этот неуклюжий дог задевал в комнате какую-нибудь вещь. Он нервно вскрикивал тогда:
— Кто там?
И, чувствуя, как холодеет рубаха на спине, торопливо включал свет. Ворчал:
— Сколько раз я говорил: не оставлять лишних вещей в спальне. Придется отослать этих глупых горничных на работу в Германию. Их там научат работать!
А эта неугомонная Анита все не спит. По тому, как она ворочается, Кубе знает, что жена собирается еще о чем-то спросить. И он предупреждает ее:
— Давно уже пора спать. Дай мне покой: у меня утром срочные дела в гетто.
— В гетто? — и в голосе Аниты Кубе слышит мечтательные нотки. Она говорит:
— Прости, это последний вопрос! Адъютант говорил мне, что у них в гетто попадаются хорошие золотые вещи… Ты же знаешь, я тебе сказала, наша Луиза, моя племянница, выходит замуж. Она такая бедная, наша Луиза! Я надеюсь, ты мог бы там взять что-нибудь… было бы так кстати послать ей хороший подарок к свадьбе!
Если не обещать ей, она еще долго-долго будет говорить об этой бедной Луизе.
— Завтра поговорим… Ну, обещаю тебе. Я так хочу спать.
В доме тихо-тихо. Слышатся осторожные шаги часового на улице, тихие голоса караульных во дворе, в садике, в вестибюле. Сторожкая тишина стоит над темными и молчаливыми улицами разрушенного города.