С трудом дождавшись весенних каникул, я снова приехал в Питер и в первый же день, соскочив с троллейбуса, шагал, разбрызгивая мелкие, цивилизованные лужицы. Отовсюду капало, сосульки распадались на тротуаре.
Свернув на улицу, уходящую в дыру Арки, я сразу увидел катастрофу, озаренную ярким солнцем конца марта. Перед лавкой не было ни души. Вывеска исчезла. Я отразился в давно немытом стекле витрины. Внутри царила мерзость запустения. Как после погрома.
Тетя Маня сказала:
"Дело Рокотова".
И вынула из-под клеенки газетную вырезку "Из зала суда".
Хрущевская кампания против "валютчиков", подрывающих народное хозяйство, добралась до собирателей монет.
Мне оставалось утешаться Рыцарским залом Эрмитажа, если бы не одна зеленая монета, подарок одного парнишки (как говорили в Ленинграде) с улицы Ломоносова. Его мать, родом из Керчи, отбыла в Третьем рейхе тот же "арбайтслагерь", что и моя.
Бабушка дала мне старую зубную щетку, которую я обмакнул в круглую коробочку порошка "Мятный".
Проступил античный профиль.
В Эрмитаже, куда я обратился, сотрудник навел складную лупу:
"Германикус".
"Простите?"
"Римский генерал. Первый век нашей эры, грубо говоря. Марка Аврелия читали?"
"Нет".
"Ничего, все у вас впереди. Только напрасно, молодой человек, вы стерли патину. Все же две тысячи лет".
Я удалился, сгорая от стыда. Посреди пустынной Дворцовой разжал ладонь, которую мне жгло. Германикус сверкал непоправимо. Как новенький Линкольн достоинством в цент.
2000 лет!
В нашем городе, где упрощалось все, нумизматов называли монетчики.
Напоминая загадочное для меня тогда ругательство, слово охлаждало низменную страсть, но по инерции я продолжал.
Коллекционеры собирались в центральном книжном магазине. На проспекте Ленина. Под самым боком республиканского КГБ.
Впрочем, угрюмый бастион размером с целый квартал вывеской себя не афишировал, и я не знал, что в нем, а если б кто сказал, не понял. Трехбуквенной угрозы я еще не сознавал. Другое дело - мусора. Багровые от избытка кислорода, они внезапно вваливались в книжный - разгонять коллекционеров. Тогда я отступал к прилавкам, проявляя интерес к худлиту на белорусском языке. Мусора удалялись, коллекционеры снова сходились к радиатору под витриной. Так проводил я первую половину своих воскресных дней, иногда отправляясь со сверстниками по месту их жительства.
Однажды в районе аэропорта я стал счастливым обладателем серебряного лепестка какого-то удельного русского княжества. Но, странное дело, я испытывал тоску. Ужасную! Рев самолетов, идущих на посадку и взлетающих, просто надрывал мне сердце.
Это был первый приступ.
Тоска локализовалась под ложечкой, а к концу года я чуть не испустил дух.
Вернее, душу. Которая, согласно японцам, обретается в животе.
Желудок. Прободная язва.
Укладываясь на брезентовую койку "скорой помощи", я мысленно прощался с жизнью и, среди прочего, с коллекцией. С чем еще было мне прощаться в тринадцать лет?
Через две недели меня привезли домой другим человеком. Человеком, способным полюбить рассказ Толстого "Три смерти".
Иногда я перелистывал свою тетрадь на спиральке, переносную представительницу коллекции, неподъемной грудой лежавшей в нижнем ящике письменного стола. Ведь жизнь на самом деле (думал я при этом) не менее разнообразна, чем та же Германия периода раздробленности. Может быть, дело в стране? Может, нужно было мне родиться там, где на монетах птичка киви, а не эта жопа с серпом и молотом, взятая к тому же в клещи колхозных снопов?
Мне пришло в голову, что я давным-давно не видел Аргентинца. Конечно, он был неприметный, но ведь не настолько! Тем не менее ни в школе, ни в районе я его не встречал, кажись, с тех самых пор. Исчез, как не было. Если бы не это песо, с которого все началось, я бы спросил - а был ли мальчик? Неужели, действительно, вернулся?
За окном все стало белым-бело. Я затребовал зимнее пальто, и, как Раскольников, занялся в постели рукоделием.
Приятель-хулиган оторвал мне кусок водосточной трубы.
Потом пришел день, когда пинцетом для марок, которые я собирал когда-то в позапрошлой жизни, я вынул из чудовищного шрама черные от йода нитки.
Перед первым выходом в мир я заперся в уборной и с грохотом опустил стульчак. Теперь нужно было не шуметь.
"Ты что там делаешь?" - раздался голос с кухни, где мать с отчимом шуршали воскресными газетами.
Я спустил бачок.
Монетчики толпились на углу. Миновав главный вход, я воспользовался другим, менее оживленным. Внутри толпа месила опилочную слякоть.
Угловая часть магазина была выше на три ступеньки.
У витрины толклись филателисты, филуменисты и значкисты. Этих не очень-то преследовали, но сейчас - в свете борьбы с валютчиками конспирировались все, включая шушеру младшего школьного возраста. Я тоже не спешил себя обнаруживать.
Между ребятами и взрослыми шнырял один тип по кличке Родимчик. Ему было лет шестнадцать, и был он двулик. Один профиль - как на талере германского княжества, а вместо другого - родимое пятно, от которого глаза сами отпрыгивали в ужасе. Сизо-багровые наросты дикого мяса. Человек, конечно, не виноват, что ему достался в одно и то же время облик аристократа и ублюдка, но Родимчик и вел себя, как подонок. Передо мной он навис профилем графа Монте-Кристо:
"Сахара, Ифни, Фернандо-По? Отдам по двадцать".
"Не собираю".
Он повернулся диким мясом:
"А хули топчешься?"
"Марки, - уточнил я, - не собираю". И вынул записную книжку обменного фонда. Монеты оттягивали мне задний карман, а в книжке чернели грифельные оттиски. Нас стали обступать, к моей книжке потянулись любопытные руки, но Родимчик успел ее выхватить. Я было рванулся, но он передал мою книжку взрослому. Это был высокий тип в пальто с покатыми плечами и фетровой шляпе. Темно-зеленой. Под моим напряженным взглядом он перебрасывал странички. На одной задержался, остро глянул:
"Рим?"
"Он самый".
"А точнее?"
"Первый век. Германикус".
"Откуда у тебя?"
"Оттуда".
Тип долистал книжку. Вернул. Взялся за полы пальто и присел на панель радиатора. "Античностью интересуемся?"
Я отодвинулся.
"Германикус, значит..."
Я молчал.
"Что за него хотите?" - перешел он на "вы".
"А чем вы располагаете?"
"Чем я располагаю. Бог мой... да всем! Все, что угодно!"
"Русское серебро".
"Интересует?"
Я кивнул.
"Тогда пошли".
"Куда?"
"Ко мне".
Я вынул локоть.
"Тут рядом, через проспект. Прямо напротив КГБ. Так что, ха-ха, не бойтесь... - Он встал, высокий и в шляпе. - Идем?"
Я помотал головой.
"Не хотите, найдем другое место. Омниа меа мекум порто..."
Он отвернул полу пальто, запустил руку в брючный карман. Зазвенели большие тяжелые монеты.
"Рубли?"
"А что еще? Пошли!"
В ожидании зеленого света я спросил - какие именно рубли?
"А разные. Идем..."
Мы перешли проспект. Поднялись на угол. На бульваре был бюст с козлиной бородкой и нахлобученной шапкой снега.
"Может, все-таки ко мне? Вон, напротив?"
"Можно в сквере".
"Под Железным Феликсом? Нет уж, лучше сюда..."
Прямо за углом в подвале был сортир. Я схватился за ограду. Он отпустил меня, но со ступенек оглянулся:
"Смотримся или нет?"
И хлопнул себя по карману.
"Екатерина у вас есть?"
"А как же без нее?"
Стараясь не вдыхать, я вошел. Буравя карболку, по цементному желобу текла вода. В дальней кабинке спрыгнули подковы. Задом вышел колхозник и унес с собой мешок с батонами.
"Ну, где там твой Германикус?"
Откинув полу пальто, я запустил пальцы в задний карман - и руку мне сдавило мертвой хваткой.
Он втащил меня в кабинку, вдавил щекой в стену.
Монета, завернутая в целлофан, была у меня в руке, но двинуть этой рукой я не мог. А когда смог, выхватил ее (с Германикусом, которого впоследствии так на себе и не нашел). Крючок едва не соскочил, но он навалился и зажал мне рот. Прием джиу-джитсу соскользнул с его запястья.
"Тихо, тихо. Будешь молчать, получишь рубль. Видишь?"
Перед моим глазом появились пальцы, сжимавшие новенький рубль с гербом СССР - пущенный в обращение в первый день этого проклятого года.
Удерживая меня корпусом, он сзади меня стал расстегиваться.
Я расстегнулся тоже, взялся под пальто за рукоять.
"Тихо, т-тихо", - повторял он. Совершая усилие, он отставил зад.
Я выхватил кинжал, ударил назад.
"Ой!" - сел он на унитаз. "Ой-ой! Гаденыш..."
Рукоять венчалась никелированным металлом со шпеньком - типа гайки. Этим металлом я ударил его снизу в подбородок.
Шляпа с него слетела.
Он отпустил ногу, кровавыми руками схватился за лицо. Я ударил по крючку и вылетел наружу.
Дзержинский смотрел мимо - на здание без вывески. Набирая скорость, я летел по бульвару вниз. Потом стал скользить, и осознал в руке кинжал.