Нехама сидела молчаливая, пришибленная, униженная всем, что произошло с ней. Иногда все представлялось ей злым, страшным сном. Она дергала себя за косу, поднимала пальцами веки, приказывала себе: «Проснись», надеясь, что сон отлетит и она увидит себя вновь в корчме, в своей комнате подле отца. Но это были тщетные мечты. В темном застенке монастыря, точно в тюрьме, прятали ее. Как обманул ее реб Гальперин! Как насмеялся жестоко и нелепо! Ее держали в монастыре долго, она даже потеряла счет дням. С нею никто не разговаривал, никто к ней не заходил. Она плакала, кричала, не дотрагивалась до еды. И она не знала и не могла знать, что держат ее в монастыре только потому, что граф Мнишек по семейным обстоятельствам не может забрать ее к себе в Вишневец. Да и о самом Мнишеке не знала она. В ту ночь, когда монах увозил ее в монастырь, Гальперин нашептывал ей на ухо что-то отвратительное.
А вот сегодня явился этот ясновельможный пан. Она умоляла отвезти ее к отцу, спасти ее. Он внимательно слушал, едва заметно улыбался и помогал монаху надевать на нее шубу.
Еще несколько дней назад она бы упиралась, кричала, звала на помощь. Но теперь она была покорна, как ягненок. Ее одели, посадили в такую роскошную карету, какой она и во сне не видела. Бледная, с большими карими глазами под мраморным точеным лбом, в дорогих мехах, она выглядела на бархатном сиденье царевной. Того, что произошло у ворот монастыря, она не заметила.
Граф Мнишек уже не тревожился. Это хорошо, что она не узнала отца. Зато он сразу узнал старого корчмаря. Еще будут с ним счеты, черт его возьми! Еще придется с ним повозиться, но в конце концов какая-нибудь тысяча — и Гальперин устроит все. Граф Мнишек тряхнул головой, словно хотел отогнать от себя все эти заботы. В конечном счете все это глупости. Он протянул руки к Нехаме, крепко обнял ее за плечи и с силой привлек к себе. Вот эти глаза и этот тонкий приоткрытый рот, о которых он мечтал иногда по ночам. Вот они. Нехама сопротивлялась и отводила голову. Губы графа нервно дергались. Руки дрожали. Взгляд затягивала темная пленка. Нехама зажмурилась и молилась. Она ждала. Произойдет чудо. Даже более чем ждала. Нехама верила. Но ничего не произошло. Карету подбрасывало на ухабах. Кучер подгонял коней кнутом. Гайдук дремал на козлах.
На землю ложилась зимняя ночь. За горизонтом нарождалась метель. Ее тоскливый отблеск радугой вставал над степью. Поскрипывали от мороза деревья по сторонам дороги. На конских гривах нарастал причудливыми кисточками иней. В карете было душно и тесно. Нехама кричала. Бессильно махала перед собой руками. Звала на помощь. Карета была как тюрьма. Освобождения и спасения не было. Мнишек жадными руками срывал с нее платье. Он нашел своим горячим ртом ее крепко сжатые губы. Нехама собрала все силы, сжала кулак и ударила перед собой; отведенная Мнишеком рука попала в окно. Стекло со звоном легло на дорогу.
Этот тонкий тревожный звон подхватил ветер и понес вдаль, и, усиленный ветром, он нарастал, как звон набата.
Глава двенадцатая. ЗИМА
Это была лучшая пора его жизни. Всегда в часы неверия и тревоги, когда рождались безжалостные мысли о себе, он усилием воли бросался в водоворот воспоминаний, и перед ним неизменно, точно очертания светлых кораблей во тьме, выплывали давние ночи. Изменчивые горизонты раскрывались, как в сказке.
На дороги оседала полуденная пыль. Солнце скользило по далекому небосклону. Бальзак стоял на горе, и у ног его на берегах Сены лежал Париж, коварный и еще не побежденный зверь, грозящий обмануть, изувечить его.
Глаза Бальзака прозорливо всматривались в самые глубокие и далекие закоулки, они одним взлетом, словно одним взмахом орлиных крыльев, охватывали пространство между Вандомской колонной и куполом Дворца Инвалидов, где жил высший свет, куда он хотел войти полновластным, сильным, требовательным и уверенным.
Он бросал туда пламенные взгляды, стремился в эти кварталы, отождествленный этим желанием с творением своим, Растиньяком, он мысленно произносил слова, исполненные неистощимого огня, упорства:
«Ну, теперь посмотрим, кто сильнее!»
Тогда он бросил вызов обществу дерзко и смело, точно ему была подвластна полумиллионная армада отважных и бесстрашных корсаров вселенной.
Неустанный труд, долгие ночи без сна, вечная борьба и тысячи забот постепенно, даже кое в чем незаметно, делали свое разрушительное дело.
Сперва они заглянули к нему в обличье требовательных и наглых кредиторов в Жарди, где он долгое время счастливо скрывался от их крепких когтей. В своем легкомыслии он верил, что выстроил себе цитадель. Напрасно. Пришлось бежать в пригородный квартал Пасси. Там на улице Басс, в доме № 19, он нашел (как ему казалось) тихую пристань.
Но это только казалось. На самом же деле проходил месяц, два, в лучшем случае три, и все начиналось сызнова. Враги оказались упорными, мстительными и коварными. И, главное, на их стороне были годы. Годы, к сожалению, не приносили ни сил, ни молодости. Они делали свое. Они вползали в его дом на улице Фортюне, отмеченные незнакомыми прежде качествами. Они просачивались во все щели бессонницей, перебоями сердца, одышкой, помрачением проницательного взгляда, дрожанием правой руки, привыкшей сжимать перо, как рукоять сабли.
С горечью, не имевшей для него сравнений, он должен был признать, что он уже не тот солдат и вояка Оноре, который пришел из провинциальной Турени, чтобы овладеть Парижем. Скорее он напоминал себе генерала в отставке, ворчуна, недовольного и привередливого. Но то, что он мог распознать в себе неисчислимые недостатки, оставляло в сердце веру в значительные перемены, призванные вернуть неукротимость и задор.
Все это вспомнилось, растревожив сердце, в метельные верховненские вечера и ночи. Стлался снег за окнами. Мела пурга. Мороз расписывал стекла причудливыми и обманчивыми узорами. Стонал по ночам лес вокруг замка. Плакал отчаянно и безнадежно степной ветер. Тосковала душа в поисках спасительного утешения. Он брался за перо и бросал его, испуганный утратой мыслей, выношенных на протяжении лет. «Письмо из Киева» осталось в перкалевой папке. Недописанное. Не хотелось и думать о нем.
И сквозь пургу навстречу ему плыли парижские дивные ночи, осторожный и вдумчивый Цезарь Бирото склонялся над его постелью и рассказывал о своем величии и падении. Тихая, испепеляющая мука светилась в его глазах, и Бальзак возненавидел эти глаза и не мог без страха заглянуть в них. Герой ни о чем не спрашивал и ни в чем не упрекал. Он только напоминал о днях своего рождения.
Бальзак вспомнил: ноябрь 1837 года, редакция «Фигаро» торопит, надо спешить, а написано всего несколько страниц «Цезаря Бирото». Это были лихорадочные ночи, бумага покрывалась путаным узором букв, написав десяток страниц, он тут же отсылал их в типографию «Фигаро».
В типографии царило смятение. Никто не в силах был разобрать написанное Бальзаком. Буквы громоздились над буквами, видно было, как бегала его рука по бумажному полю, как молниеносно мелькали мысли. С огромным напряжением угадывали слова, набирали и оттиски гранок посылали тотчас же Бальзаку.
Он безжалостно правил написанное, и вскоре узкие чистые полосы бумаги по обе стороны текста покрывались новыми добавочными фразами, целыми эпизодами. Он успевал написать новые главы и выправить старые так, что и они, собственно, становились новыми. В эти ночи и дни он не выходил из своего кабинета, не видел никого, кроме посыльных из типографии, черный кофе, как упоительный источник, укреплял его и прогонял сон.
Увлеченный, он не замечал, как ночь сменяла день, не видел, что происходит за окном, хорошая погода там или дождь, и свечи в подсвечниках горели круглые сутки. В эти часы, которые теперь представлялись трудной и победоносной войной, он ни разу не вспомнил Эвелину и не раскрывал писем, полученных от нее.
Цезарь Бирото жил с ним в одной комнате, и он понимал, что если хоть на минуту забудет о своем герое, тот не стерпит дерзкой измены. Бальзак не изменил.
Пятнадцатого декабря в «Фигаро» появился фельетон под названием: «Злосчастья и приключения Цезаря Бирото, прежде чем он появился на свет». Из этого фельетона тысячи читателей узнали, как работал Бальзак, и он сам прочел фельетон не без удовольствия.
Это были чудесные дни. Одни только воспоминания о них могли утешить Бальзака теперь. Голубой потолок в будуаре Эвелины и безоблачные улыбки розовых амуров на нем звали к покою и беззаботности.
Еще не произошло серьезного и последнего разговора, а он уже знал, что пора собираться в путь. Они проводили вечера вместе в ее голубой комнате у камина. Он сидел в кресле напротив Эвелины, закутав ноги в тяжелый английский плед, и слушал ее рассказы. Ганна, гостившая в Верховне, не мешала им. Она приходила, только когда ее звали. Статная и красивая, с лебединым изгибом шеи, в белом пенистом платье, она как будто и в самом деле плыла на сказочных волнах, и Бальзак с завистью наблюдал эту чарующую молодость. Все они ждали приезда Мнишека, а тот все не приезжал, задерживался почему-то в Вишневце.