Обедали все в куче. Сидя на полу, на надутых спальниках, из контейнеров для походных обедов, которые пришлось ставить прямо на колени, пластиковыми вилками и ножами. От хлёбова шедми отвратительно несло рыбой, а наши ещё с ними пересмеивались и ели вместе какие-то сухие кусочки — то ли кальмаров, то ли ещё какую-то гадость.
Шедми смеялись глуховатым неживым смехом. Как выходцы с того света. Бррр.
Когда по корабельному времени наступила ночь, освещение убавили, стало полутемно и совсем жутко. Юлька предложил, чтобы я пошла к нему в спальный мешок, но кругом было полно людей — и я не собиралась так себя вести. В результате он заснул через минуту, а я мучилась.
Было не так уж и тихо. Шуршали вентиляторы. Что-то равномерно гудело — наверное, двигатели. Время от времени было так: «Трррык-фшшшш!» — довольно громко, понятия не имею, что это такое. Спать совершенно невозможно — но привычные комконовцы дрыхли, как убитые.
Из-за бессонницы я и увидела, как Бердин и шедми ушли в шлюз. Вдвоём. И пропали.
Когда я поняла, что они там шушукаются о чём-то — мне стало любопытно до полусмерти. Я думала, что тут могут быть какие-нибудь отвратительные дела, что я рискую — но всё внутри меня требовало записать хоть кусочек их разговора. Вывести их на чистую воду. А потом дать Юльке послушать.
Я мучилась, наверное, полчаса. А может, час. Было страшно, представлялось, как эти двое вышвыривают меня в открытый космос, как в фильмах про пиратов — но от любопытства я не могла заснуть. В конце концов, я потихоньку вылезла из спального мешка и очень осторожно подобралась к шлюзу, который вёл в другие помещения корабля.
Они не ушли взрывать реактор. Оба сидели в самом шлюзе — и я услышала, как Бердин говорит, заикаясь:
— П-понимаешь, никому не пришло в г-голову.
— У вас ведь была книжка для малышей, — тихо говорил шедми по-русски. — Где чётко говорилось, что пищеварительный тракт бельков недоразвит, что они могут есть только пищу, полупереваренную взрослыми.
— Да, — ответил Бердин. — Я с-сам читал. Н… но я забыл. Это б-было… как гипноз. Даже к-когда они… когда они… стали умирать… никто н-не вспомнил. Ты знаешь… ведь многим было очень жалко… д-детей… но никто не подумал. Вообще никто, сука! Никто не д… дёрнулся исправить… это зло…
— Вы, люди, очень внушаемы, — сказал шедми. — Ещё до войны я видел ваше развлечение… фокусы. Правильно выговариваю? Это профессиональный обман ваших чувств. Ты не виноват, это свойство психики вашего вида: смотреть не туда, куда нужно, а туда, куда показывают.
Бердин молчал и дышал, как астматик. Потом с трудом, всхлипывая или задыхаясь, выговорил:
— Не понимаю, как я-то м-мог… я же не хотел. Но я смотрел, как дети умирают — и не знал, что делать… Голова б-была… как пустая… я только понимал, что сейчас случится… кошмар. Что мы сделали… страшное. Неп… непоправимое.
И тут мне стало так жутко, как ещё никогда не было. Меня мелко затрясло. Я ничего толком не поняла, но у меня было такое чувство, что я приоткрыла дверь, заглянула и увидела ад. Настоящий ад. Кромешный.
Я не могла больше подслушивать. Я очень тихо — сама удивляюсь, как тихо — и очень быстро проскочила мимо спящих, залезла к себе в спальник, закрыла его и стёрла запись на диктофоне. У меня руки дрожали — я нажала «стереть» с третьего раза.
Я чувствовала, что мне это нельзя.
Ещё не поняла толком, но чувствовала.
Чувствовала, что вся моя жизнь, вся моя работа, весь мой разум — может просто взять и сложиться, разлететься, как карточный домик. Это ощущение ползло липким холодом вдоль позвоночника, как какая-нибудь улитка-паразит. И из памяти было нельзя стереть, как из диктофона. В памяти оно светилось зелёным радиоактивным светом, как надпись в темноте: «ОПАСНО!»
И никуда это было не деть.
Когда мне стало совсем плохо — даже зубы лязгали — я выбралась из своего спальника и залезла в спальник к Юльке. Он зевнул, как кот, был тёплый спросонья, пробормотал: «Что тебе не спится, Верка…» — и сгрёб меня в охапку, не просыпаясь до конца. И мне стало легче.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Через пять минут я перестала трястись. А потом уснула — сама не понимаю как.
* * *
На следующий день всё стало ещё немножко легче, сгладилось. Юлька спросил, почему я к нему влезла и будила его среди ночи — а я соврала, что замёрзла. Посвящать его во все эти ночные приключения не хотелось — и, вообще-то, было уже не очень понятно, что именно сказать. Что Бердин рассказывал шедми о каких-то мёртвых детях? Очень неконкретно, на самом деле.
Но за завтраком шедми на меня пристально посмотрел. И мне захотелось тут же исчезнуть здесь и появиться в Москве. И потом я пыталась себя убедить, что он меня не видел, ничего не знает — но вспомнила, что они все чуют мои духи.
Я же тут только одна надушена, все остальные уже пропахли рыбой.
Вдруг он меня учуял.
Но он посмотрел и отвернулся, стал обсуждать с комконовцами те базы на Океане-2, которые наши им отдали. И я подумала, что у меня уже паранойя на нервной почве.
Ничего плохого не случилось. Мы долетели спокойно — неудобно, но спокойно. По-моему, к тому времени, как мы вышли из «прыжка», от меня уже разило, как от дохлой селёдки — но принять душ было невозможно, а духи мне Юлька запретил, сказал, что применять против побеждённых в войне химическое оружие — негуманно. Я даже рассердилась — вечно у него глупые шуточки, но он сказал:
— Верка-Верка, здесь не светская тусовка. Здесь — так будет лучше, и со мной — так будет лучше, ты просто поверь. И успокойся.
И я махнула на всё рукой. Стала писать все разговоры. Вообще-то разговаривали об интересных вещах; я уже немного отвыкла от того, что все кругом разговаривают не о салонных пустяках, а об интересных вещах. Быстро втянулась.
И в какой-то момент вдруг обнаружила себя берущей интервью у девушки-шедми!
Я у неё спросила, что такое «обменный белёк». От шедми эти слова периодически слышишь.
А она сказала:
— Вот я, например, обменный белёк. Меня зовут Гэмли Суа ыки Шерайа — или «через Шерайа», как вы, люди, говорите. Это значит, что родилась я на Шэрайа, в бухте Гальки. Там огромный пляж, один из самых больших на Северо-Западном Архипелаге. Там всегда рождается очень много малышей — и Шэрайа отправляет их соседям, по нашему древнему обычаю. Меня отправили на остров Суа, это крохотный островок, детский пляж там только один и не особенно большой — и там я выросла.
— Зачем? — удивилась я.
— В старину считалось, что так устанавливаются нерушимые кровные узы между островами-побратимами, — сказала Гэмли. — Наши предки верили, что душа рода вселяется в белька, когда он начинает линять, а кровь рода при нём с момента зачатия. Вот и получалось, что обменыш по духу родня приёмным братьям-сёстрам, а по крови — родня матери и отцу. Своего рода двойное родство: ни духовную, ни кровную родню обменыш не может обидеть. Так иногда прекращались долгие войны.
— Но вы до сих пор это практикуете? — спросила я. — И ты росла без матери?
— Да, — Гэмли свела кончики пальцев, я уже знала, что это жест согласия. — Сейчас — особенно практикуем. Бывает, что привозим обменышей издалека. Понимаешь, население острова — всегда очень небольшая группа. Родственные связи ограничены. Теперь-то мы знаем, что «гнев Хэталь», выражающийся в аномалиях и болезнях, которые порой поражали целые популяции островитян — это мутации, поддерживаемые близкородственными союзами. Но и предки это интуитивно чуяли. Потому, во избежание, смешивали кровь с обитателями соседних островов… — и рассмеялась, коротко и глуховато. — Чтобы не гневить богиню замкнутостью.
— Но расти без родителей… — мне это было тяжело понять.
Гэмли очень забавно фыркнула, как котёнок:
— А чем так важно расти именно рядом с родителями? Я потом познакомилась с мамой, к тому времени мы обе уже перешли Межу. Она очень славная… была… — Гэмли, видимо, вспомнила и на её лицо нашла тень. Буквально: оно потемнело.