Известный в то время литературный критик Александр Скабичевский выражался куда резче: «Уже первая часть романа возбудила некоторое разочарование и немалое недоумение: неужели это роман того самого графа Толстого, который написал «Войну и мир» ? Вторая часть не имеет ни одной страницы, которая выкупала бы недостатки целого и напоминала бы нам прежнего Льва Толстого. Но третья часть вызвала во всех уже не одно недовольство, а положительно омерзение».
Скабичевский подробно разъяснял свою точку зрения: «Искусство имеет право изображать все, что ему угодно. Но дело только в том, что во все, что оно изображает, оно должно вносить человеческую мысль... Все те явления жизни, которые изображает граф Толстой в своем романе, по большей части принадлежат к чувственным элементам человеческой природы, и так как изображения эти не одухотворены никакою мыслью, или если и проглядывает кое-где какая-нибудь мысль, то слишком мелкая и вялая, чтобы увлечь и занять вас, — то все подобного рода явления и возбуждают в вас одно омерзение... Но верх омерзения представляет изображение любви Анны Карениной и Вронского. Граф Толстой возводит Анну Каренину и Вронского на ходули героизма; их плотоядную похотливость представляет в виде какой-то колоссальной роковой страсти...»
Подобные выпады Лев Николаевич попросту игнорировал.
Работу над «Анной Карениной» Толстой закончил лишь в конце мая того же года. Однако заключитель-нал часть «Анны Карениной» не появилась в «Русском вестнике», где печатались все предыдущие. Причиной послужило то, что редактор «Русского вестника» Катков не разделял выраженных в окончании романа взглядов на добровольческое движение в пользу восставших сербов и стал упрашивать автора смягчить некоторые места, а какие-то вычеркнуть совсем.
Места, в общем-то, были совершенно не крамольные. Вот, например: «Резня единоверцев и братьев славян вызвала сочувствие к страдающим и негодование к притеснителям. И геройство сербов и черногорцев, борющихся за великое дело, породило во всем народе желание помочь своим братьям уже не словом, а делом».
Толстой взъярился и наотрез отказался вносить в текст правки. Он отобрал у «Русского вестника» рукопись последней части романа и, следуя совету Страхова, выпустил ее отдельным изданием в знакомой уже типографии Риса. Книжка вышла в начале июля. Уязвленный Катков попытался устроить Толстому пакость, напечатав от имени редакции в пятом номере «Русского вестника» за 1877 год следующую заметку: «В предыдущей книжке под романом “Анна Каренина” выставлено: “Окончание следует”. Но со смертью героини собственно роман кончился. По плану автора следовал бы еще небольшой эпилог листа в два, из коего читатели могли бы узнать, что Вронский в смущении и горе после смерти Анны отправляется добровольцем в Сербию и что все прочие живы и здоровы, а Левин остается в своей деревне и сердится на славянские комитеты и на добровольцев. Автор, быть может, разовьет эти главы к особому изданию своего романа».
Эта выходка не так уж сильно расстроила Льва Николаевича. По свидетельству Татьяны Кузминской он «позлился три дня... и потом решил, что смиренномудрие — главное». Сохранилось полное сарказма письмо, написанное Толстым под впечатлением поступка Каткова в редакцию газеты «Новое время», но так и не отправленное. «Это мастерское изложение последней, ненапечатанной части “Анны Карениной”, — говорилось в нем, — заставляет пожалеть, зачем редакция “Русского вестника” в продолжение трех лет занимала так много места в своем журнале этим романом. Она могла бы с такою же грациозностью и лаконичностью рассказать и весь роман не более как в десяти строчках».
Верный друг Страхов одобрил поведение Толстого. «Я видел, как Вы приняли первую выходку Каткова, — писал он, — как взволновались и потом прогнали от себя дурное чувство. Очень .мне это понравилось».
Софья Андреевна не смогла остаться в стороне. Она написала в «Новое время» свое письмо, правда анонимное, за подписью «Г. С. ***». Письмо было опубликовано. В нем, в частности, говорилось: «Так как я считаю весьма неудовлетворительным лаконическое изложение не приобретенного, но прочтенного редакцией конца романа, то в утешение всем нам, читательницам и читателям, могу сообщить из самых верных источников, что последние главы печатаются отдельной книжкой и появятся в самом непродолжительном времени».
«Мы все одобряли, и Левочка остался доволен», — писала о поступке сестры Татьяна Кузминская.
Окончательный вариант романа «Анна Каренина» вышел в трех томах в 1878 году. Заканчивался он мыслями Левина: «...так же буду спорить, буду некстати высказывать свои мысли, так же будет стена между святая святых моей души и другими, даже женой моей, так же буду обвинять ее за свой страх и раскаиваться в этом, так же буду не понимать разумом, зачем я молюсь, и буду молиться, — но жизнь моя теперь, вся моя жизнь, независимо от всего, что может случиться со мной, каждая минута ее — не только не бессмысленна, какою была прежде, но имеет несомненный смысл добра, который я властен вложить в нее!»
В сознании Толстого начал происходить перелом.
Глава шестнадцатая НА ПЕРЕЛОМЕ
Росла слава, росли доходы (литература приносила больше денег, нежели все имения вместе взятые), перестали умирать один за другим близкие, а счастья все не было. Да и мог ли Лев Толстой вообще чувствовать себя счастливым, когда в душе его происходила перманентная борьба противоречий. Неважно — каких, неважно — почему, важно, что происходила...
Время от времени уставшая душа начинала требовать покоя, и он приходил, облекаясь в одежды равнодушия — Толстого все чаще и чаще начинали посещать приступы апатии. Уже не было того страха, который он испытал в Арзамасе, его место заняло сознание тщетности бытия.
О своих чувствах Лев Николаевич подробно писал в «Исповеди»: «...на меня стали находить минуты сначала недоумения, остановки жизни, как будто я не знал, как мне жить, что мне делать, и я терялся и впадал в уныние. Но это проходило, и я продолжал жить по-прежнему. Потом эти минуты недоумения стали повторяться чаще и чаще и все в той же самой форме. Эти остановки жизни выражались всегда одинаковыми вопросами: Зачем? Ну, а потом?»
Он пытался бороться, отгонял дурные мысли, но они неукоснительно возвращались. «Сначала мне казалось, что это так — бесцельные, неуместные вопросы. Мне казалось, что это все известно и что, если я когда и захочу заняться их разрешением, это не будет стоить мне труда, — что теперь только мне некогда этим заниматься, а когда вздумаю, тогда и найду ответы. Но чаще и чаще стали повторяться вопросы, настоятельнее и настоятельнее требовались ответы, и как точки, падая все на одно место, сплотились эти вопросы без ответов в одно черное пятно».
Отрицание сменилось попыткой разобраться в происходящем. «Я понял, что это — не случайное недомогание, а что-то очень важное, и что если повторяются все те же вопросы, то надо ответить на них. И я попытался ответить. Вопросы казались такими глупыми, простыми, детскими вопросами. Но только что я тронул их и попытался разрешить, я тотчас же убедился, во-первых, в том, что это не детские и глупые вопросы, а самые важные и глубокие вопросы в жизни, и, во-вторых, в том, что я не могу и не могу, сколько бы я ни думал, разрешить их. Прежде чем заняться самарским имением, воспитанием сына, писанием книги, надо знать, зачем я это буду делать. Пока я не знаю — зачем, я не могу ничего делать. Среди моих мыслей о хозяйстве, которые очень занимали меня в то время, мне вдруг приходил в голову вопрос: «Ну хорошо, у тебя будет 6000 десятин в Самарской губернии, 300 голов лошадей, а потом?..» И я совершенно опешивал и не знал, что думать дальше. Или, начиная думать о том, как я воспитаю детей, я говорил себе: «Зачем?» Или, рассуждая о том, как народ может достигнуть благосостояния, я вдруг говорил себе: «А мне что за дело?» Или, думая о той славе, которую приобретут мне мои сочинения, я говорил себе: «Ну хорошо, ты будешь славнее Гоголя, Пушкина, Шекспира, Мольера, всех писателей в мире, — ну и что ж!..»
Можно представить, насколько тяжело давались подобные вопросы, вернее — не сами вопросы, а поиски ответа на них, человеку неуемной энергии, не привыкшему сидеть сложа руки.
Всю жизнь у Толстого была цель. Пусть не всегда ясная, пусть — переменчивая, пусть — недостижимая, но — была. Была! И вдруг ее не стало.
Не стало цели, и не было ответа на страшные вопросы.
«Ия ничего и ничего не мог ответить», — горько за ключает Толстой.
Он не заигрывал с читателями, не кокетничал, не пытался создать себе образа страдающего мыслителя. Он писал правду. Все было именно так — пятидесятилетний жизненный путь вдруг взял и закончился тупиком.
«Жизнь моя остановилась, — писал Толстой. — Я мог дышать, есть, пить, спать и не мог не дышать, не есть, не пить, не спать; но жизни не было, потому что не было таких желаний, удовлетворение которых я находил бы разумным. Если я желал чего, то я вперед знал, что, удовлетворю или не удовлетворю мое желание, из этого ничего не выйдет.