— Как печально, — вздыхает Мичико раз, наверное, в сотый.
— О да, — говорю я неискренне. Чем больше я пытаюсь передать смысл, тем глупее это все звучит. В университетские годы фильм казался таким глубоким… как, впрочем, и многое другое. — На английском это называется «обреченная любовь».
— Обреченная любовь, — повторяет Кеико, вглядываясь мне в лицо.
— Обреченная любовь становится метафорой войны и смерти. Еще девушкой француженка полюбила немецкого солдата. Шла война, он погиб. Когда война закончилась, жители Невера обрили ей голову в знак позора — за то, что она полюбила врага. Родители заперли ее в подвале, и на какое-то время она сошла с ума. Любовь к японцу пробуждает в ее памяти образы разрушения и безумия. Когда сбросили бомбу, его в Хиросиме не было. Он вернулся — а дом его уничтожен атомным взрывом. Для обоих воспоминания о прошлом слишком болезненны, но и забыть прошлое невозможно.
Теперь, когда я вернулась, девочки словно попритихли. Впрочем, я тоже. До сих пор ни одна не задала ни одного бестактного вопроса, не пошутила, не позволила себе ни одной лукавой инсинуации. Никаких тебе «мокка-мокка-мокка». Японская деликатность греет мне сердце. Ощущение такое, что за время моей отлучки ровным счетом ничего не изменилось. Мои ученицы выжидательно глядят на меня, им не терпится вновь приступить к репетициям спектакля, приуроченного к концу семестра. Дальше по коридору слышно, как мадам Ватанабе прогоняет труппу «Земля» через наиболее трудные пассажи «Птиц». (На мой взгляд, насвистывать в финале «До свиданья, черный дрозд» — это явная ошибка, но кто я такая, чтобы вмешиваться?) Складывается впечатление, будто все они только меня и ждали. А теперь — шоу продолжается.
— Давайте пройдем вступительный дуэт. Кеико, как архитектор ты вся такая лощеная, холодноватая, словно современные здания, что он проектирует.
— Лощеная?
— Холеная, ухоженная, элегантная.
— Что я надеть?
— Что-нибудь совсем простое. Миссис Янаги из костюмерной обо всем позаботится. Темные брюки, белая рубашка от вечернего костюма, может, галстук, ослабленный у ворота.
Кеико поднимается с подушки.
— Архитектор ходить так. — Она шагает с грацией и уверенностью японского мужчины, хорошо знающего, где он был и куда направляется.
— Замечательно, Кеико. Мичико, хочешь попробоваться в роли французской актрисы?
Она качает головой, глаза на мокром месте.
— Я не готова, простите.
— Фумико?
Фумико шепчет что-то Норико, та хихикает, закрывшись ладонями.
Я вручаю Фумико ксерокс текста песни.
— Норико, подыграешь?
— О’кей. — Норико плюхается на вращающийся табурет и берет несколько минорных аккордов.
Я хлопаю в ладоши.
— С начала, пожалуйста.
— Ты ничего не знаешь о моем городе, — выводит Кеико глубоким контральто.
— Я ощущала жар на площади Мира. — У Фумико — премиленькое чистое сопрано. Когда она закрывает лицо руками, словно защищаясь от пресловутого жара, заодно и родинка скрадывается.
— Ты ничего не видела. — Кеико вкладывает в слова всю себя — ее исполнение чуждо излишней жестикуляции. Гнев и обвинение, нарастая, пронизывают все ее существо.
— Я смотрела новости. — На слове «новости» Фумико пускает трель.
— Ты все выдумала. — Каким-то непостижимым образом Кеико вкладывает все свое презрение в слова — но не в изгиб губ.
— Я все это видела! — Сдается мне, Фумико не слишком-то подходит на эту роль. Слишком переигрывает, ни дать ни взять, Джоан Кроуфорд из театра кабуки.
Они берутся за руки и поют хором:
— Весь город воспарил над землей и пеплом осыпался вниз, на семь притоков реки Ота.
Ничего не выйдет. Нет, я не про спектакль. Я про себя. Здесь. Про свое возвращение. Все ко мне слишком добры, от учениц до подавальщиц в столовой, что подсовывают мне добавку рисовой каши. Эту ритуализированную доброту принято выказывать скорбящим или… а разве можно быть добрым к мертвым? Я здесь мертва — мертва в школе, мертва в Японии. Пора мне уходить. Закончу семестр, поставлю спектакль, а как же иначе. А потом только меня и видели.
Со мной всегда так. Не то чтобы я не замечала определенных закономерностей в моей жизни; просто я совершенно беспомощна их изменить. На новом месте у меня всегда все складывается о’кей. Люди думают: какая забавная, какая необычная. Так продолжается, пока я не пробуду там какое-то время. Затем люди узнают меня поближе и понимают, насколько необычная. И тогда остается только одно: уезжать. Я не могу изменить того, кто я есть, или того, что видят во мне люди. Возможно, вопрос даже не в том, что видят. Это скорее запах. Они же не виноваты, что чуют гнильцу. Мне по-своему повезло: лиса своего следа не чует. По крайней мере так всегда утверждал мой отец. А кому и знать, как не ему?
Так что шоу закончится — и я исчезну. Оро ничего говорить не стоит. Он так счастлив, что получил меня обратно. Он, должно быть, единственный, кто не чует вообще ничего. Уик-энд я провела в его квартире в Токио. В воскресенье утром кто-то постучался, и он велел мне спрятаться под столом, на котором стоял завтрак. Оказалось, это один из его менеджеров. Я укрылась в ванной и принялась шуметь вовсю: воду пустила, принялась плескаться, громко напевала. Иногда мне кажется, что это новое положение дел для Оро очень даже удобно. Я доступна, однако в жизни его не то чтобы очевидна. Он пишет песни, исполненные довольства и счастья. Его звезда поднялась так высоко, как только возможно. Для меня — ничего, кроме невидимости. Ты утратила лишь мир масок, ничего больше, говорю себе я. Но это — единственный мир, что у меня есть.
Самое меньшее, что я могу сделать, — это уйти, громко хлопнув дверью.
Нет, настоящей аудиторией это, конечно, не назовешь, но все-таки зал «Кокон» заполнен больше чем наполовину. Все труппы прибыли — как говорится, крупными силами: «Воздух», «Огонь», «Вода» и «Земля» вместе со своими самодовольными Звездами Первой Величины. Подавальщицы из столовой, ребята из службы по эксплуатации, те, что чинили мне ширмы-сёдзи, дамы из костюмерной и гримерной, ассистенты в перчатках из школы дизайна «Изящное речение», включая сердито насупленного мистера Сасаки — пришел полюбоваться, как я с треском провалюсь. Мистер Аракава наверху, в королевской ложе. Позади него восседает прекрасная старуха в кимоно цвета пламени.
Оркестр из двенадцати человек в яме выдает довольно-таки воинственную аранжировку «Колыбельной страны Птиц». Девочки мадам Ватанабе выступают первыми. Я смотрю из-за кулисы. Самая высокая из учениц труппы «Земля» вальяжно выходит на сцену, в шикарном костюме шестидесятых и белокуром парике, венчающем ее голову как башня-зиккурат. Она входит в лодку, садится, берет весла. Сзади складками струятся полосы зеленого и белого атласа. Оркестр умолкает. Надо отдать мадам Ватанабе должное: великолепный это coup de theatre[121], когда первая птица камнем падает вниз, с софита, прямо как с картины какого-нибудь немецкого экспрессиониста — кобальтово-синяя грудь, хлопающие охряные крылья, клюв, блестящий, словно апельсиновая кожура. После того mise en scene[122] становится чересчур перегруженной и самую малость чересчур кровавой, и все же… в воображении режиссеру не откажешь.
Во время антракта незаметно прокрадываюсь на подуровень Б, где я спрятала Оро в гардеробной, о которой, надеюсь, мадам Ватанабе понятия не имеет. Миссис Янаги и ее две ассистентки как раз над ним суетятся.
Он улыбается мне от зеркала.
— Ну, как я выгляжу?.
— Идеально. — Из-под косынки с красным крестом выбиваются светлые волосы — пепельно-светлые, почти седые. Сам крест густо-красный, ближе к пурпурному. Ногти его блестят черным, кожа на оттенок бледнее белого.
— Ну, разве он не прекрасен? — Миссис Янаги широко улыбается своему отражению, сережки-«пингвинчики» подпрыгивают и раскачиваются.
— Все готовы? — Оро встает и целует меня. Совершенно не чувствую его языка: думаю, как буду скучать по нему.
Миссис Янаги и обе ее ассистентки аплодируют.
Уже в коридоре Оро завладевает моей рукой и втягивает меня в одну из просторных аудиторий для репетиций. Нашаривает выключатель-реостат, свет меркнет. Вижу его во всех зеркалах сразу. Тысячи и тысячи Оро теряются в бесконечности.
— Что-то не так. — Он дотрагивается до носа. — Я чую.
Я киваю.
— Я не могу так больше жить.
— Как — так?
— Жить с тобой теневой жизнью.
— Я знаю. — Он очаровательнейшим образом вешает голову. Уж эти мне актеры!
— Мне пора уезжать.
— Уезжать?
— Возвращаться туда, где… — Меня разбирает смех: хохочу и никак не могу остановиться. — Я собиралась сказать: «Возвращаться туда, где мне место», — вот только такого места на свете нет.
Он вглядывается в мое лицо, в тысячи и тысячи лиц, тающих в зеркалах.