И странно: сколь невразумительны были для меня отдельные реплики этого диалога, столь же ясно я ухватывал теперь целое — то главное, что она хотела мне сказать. Она говорила, что мы совсем одни на свете, я и она, она и я, но что теперь мы совсем не одни, потому что будем жить вместе под этой вот крышей, и ничуть не будем друг другу мешать, наоборот, нам будет очень весело, — вот о чем она мне пела прямо глаза в глаза, но не только об этом. Иногда мучительная работа ее лица пересиливала улыбку, напрочь вытесняла ее, глаза широко раскрывались, и в них угадывалась тревога, детский страх, что я, новенький, захочу здесь не только жить, но и властвовать, а то и, чего доброго, вздумаю ее прогнать. Она заклинала меня — это я очень хорошо понял — не делать этого, призывая самому убедиться, как легко, как славно мне будет житься с ней рядом, у нее под крылышком, а еще она говорила, что умереть хочет в своем, в нашем доме. Сам не знаю, как это случилось, но мой голос помимо воли зазвучал увещевательно и ласково, почти зазывно и убаюкивающе, стал чуть ли не колыбельной песней. И она меня поняла, захотела меня услышать, голос ее стал стихать, в нем звучали теперь скулящие нотки робкой жалобы, а еще боли, в которой теперь, когда боль почти прошла, не стыдно было признаться. Ей очень хотелось верить, что я, чужак, приехал сюда из дальних мест вовсе не для того, чтобы силой своей власти ее прогнать, и потому она все чаще умолкала, прислушиваясь к голосу, который силился ее успокоить, разубедить и принадлежал мне.
Деваться было некуда, теперь мне придется купить дом, и я куплю его с радостью, ибо отныне это дряхлое существо всегда будет под моей защитой, да и сам я загадочным образом окажусь под его покровительством. Старуха уже не скрывала облегчения, ее губы и гортань не пытались удержать радостных звуков, что складывались в туманное подобие слов и даже фраз. Без стеснения и страха она мурлыкала какую-то свою, тихую и блаженную мелодию, даже слегка раскачивалась в такт, а я уверенно и твердо эту мелодию поддержал. Так мы обрели язык, в котором не было лишних слов, способных омрачить гармонию нашего согласия. И когда я наконец извлек из кармана ключ и показал в сторону двери, испрашивая разрешения пройти, она кивнула; по щекам ее катились слезы, и она не поднимала сложенных на коленях рук, чтобы эти слезы отереть. Прежде чем двинуться с места, я склонился над ней, взял эти морщинистые руки и долго удерживал в своих, ладонями осязая липкую горячую влагу.
В тот же день я вместе с подслеповатым поехал в город, чтобы оформить купчую и запустить в дело необходимые бумаги — в здешних местах все это именовалось «актом о продаже». Когда мой продавец снова завел речь о старухиной части, которая, мол, тоже вскорости освободится, потому что той уже под девяносто и «недолго осталось», я резко его оборвал. Он поспешил заверить, что старуха совсем безобидная, хоть местная ребятня ее и побаивается, а потому изводит проделками. Братьев и сестер у нее не осталось, кто в Америку подался или еще куда «за рубеж», но большинство просто померли, и уже давно, еще сравнительно молодыми, здесь такое не редкость. Сколько же их было? Десять, а то и одиннадцать, он не помнил точно. Все они ютились в той части дома, да, тринадцать человек в одной комнате, ну, правда, еще кухня есть, в кухне дети спали, там теплее. А теперь вот одна живет, места у нее достаточно, хозяйствует помаленьку, пока силы есть. Конечно, по закону ей не вся половина принадлежит, а только ее доля, шестая или седьмая часть, там ведь из родни еще шесть или семь наследников, так уж водится в их краях, и всегда так было, сколько он себя помнит, потому и эмиграция. Но те родственники ни на что вроде не претендуют, каждый своим домом живет, в общем, так он выразился, «крепко на ноги встали». За теткой они не приглядывают, вот только племянник внучатый да еще две замужние племянницы поблизости остались. В том и выгода от больших семей, кто-нибудь да сыщется, чтобы позаботиться о стариках, иначе ведь пропадут, да и не по-христиански это.
Инвалид явно огорчился, узнав, что я снова приеду не раньше ноября — мне предстояло несколько важных процессов. Да, он так и подумал, что я, наверно, адвокат, вон как я с нотариусом разговаривал. Ученого человека, который при книгах, сразу видно, что тут говорить. Для деревни это большая честь, что такой человек будет у них отдыхать, вообще считай что обоснуется, от этого, глядишь, и польза будет — взаимная, разумеется. А в ноябре у них обычно еще очень сухо, да ремонт и зимой начать не поздно, даже лучше зимой, в поле работы нет, ремесленники тоже сидят без дела, от приработка никто не откажется. И мне теперь спокойно, дом уже мой, «никуда от меня не уйдет», дело это, правда, хлопотное, как говорится — на любителя, но стоит того. Он бы и сам ни за что не продал, если бы не глаза, но с его здоровьем такой дом не потянуть, так что он желает мне удачи.
Я вернулся в конце октября. Поставив машину у водопада, который шумел теперь громче и как-то сердито, я полюбовался своим домом издалека и только потом, наслаждаясь каждым шагом по мягкому ковру пожухлой Польши, неспешно двинулся к цели, созерцая столь милые моему сердцу контуры серой крыши, проступавшие сквозь разноцветье осенней листвы. У крыльца все в той же куче дров стояло запыленное автомобильное кресло. Дом был какой-то нежилой, все ставни, в том числе и зеленые на окнах старухи, наглухо закрыты. Я не рискнул войти, что-то меня остановило. Обойдя вокруг дома, я решил сперва навестить подслеповатого. Идти было недалеко, но на тропинке мне повстречался племянник — похоже, он меня поджидал.
— Она умерла? — спросил я.
— Да нет, ей там хорошо, — поспешно ответил он. — Мы отвезли ее в дом для престарелых, там как раз место освободилось.
— Зачем? — Я остановился.
— Да все равно ей недолго уже. А когда вы купите весь дом, где же ей жить?
— Кто вам сказал, что я куплю весь дом? — почти крикнул я.
— Да вы же сами хотели. На что он вам иначе. А так все будет ваше, и недорого, я и с родней уже столковался, всего-то шесть тысяч, и подвал у вас будет, вы же там ванную хотели устроить.
Да, это были мои слова, я говорил это в самый первый день, когда еще не знал о старухе, не давал ей никаких обещаний.
— Это потом, позднее, — робко возразил я. — Вы же знаете, я ни в коем случае не хотел выселять вашу бабушку.
— Так ведь место освободилось, — терпеливо объяснил он еще раз. — А место там не каждый день бывает. Мы уж и вещи ее убрали. И деньжат немного ей тоже не помешает на старости лет.
Я смотрел на него с ужасом, но он был невозмутим, он был свято уверен в том, что правильно разгадал мои потаенные инстинкты собственника, а показное возмущение считал не более как данью вежливости.
— А она что сказала? — спросил я тихо.
— Опекун ее согласился, — ответил он. — Мы взяли ее покататься, — (Значит, он купил машину), — по пути заехали в ресторан, выпили с ней кофейку, потом отвезли, ну и оставили. Ей там хорошо, палата всего на четверых, печку топить не надо, кормят каждый день, с ней ничего не случится, да и сама ничего не натворит.
— Я этого не хотел, — бросил я и медленно пошел дальше. Он двинулся за мной.
— А это и не ваша забота, — сказал он. — Ведь это нам надо было за ней присматривать, а у жены вон и так ноги больные, это только со стороны все легко.
— С чего вы взяли, что ей там хорошо?
— Мы с ней говорили. Она, правда, все еще думает, что, мол, вернется, но теперь уж куда там.
Он был спокоен, говорил на ходу, не останавливаясь, и в отличие от меня не старался смотреть в глаза. Совесть его не мучила. Только упомянув о том, что старуха все еще надеется вернуться, он искоса и как-то нехорошо на меня глянул, будто с упреком, но упрек предназначался не мне лично и не кому-то еще, а, скорее, вообще ходу жизни, от которого все впадает в запустение, а супротив этого ничего поделать нельзя, особенно тут, в их деревне.
— А случись с ней что-нибудь, что тогда? Вы ведь не всякий день здесь будете, и мы тоже. Она, конечно, вроде и безвредная, но в последнее время малость уже не в себе была, а с печкой, известное дело, шутки плохи, моя-то, конечно, последние две зимы ей топила, но у нее с ногами плохо.
«Моя-то» — это была его жена.
Он и сам прихрамывал, говоря все это на ходу, и поспевал за мной с трудом, хоть мы и не торопились. Да и куда торопиться, куда я вообще иду? Ясно было одно: мне, чужаку, который приезжает и уезжает когда заблагорассудится, нечего соваться в их дела со своими мерками человечности. Я был любителем замшелой черепицы, старинной печки с цифрами наверху, а если уж мне так приспичило проявлять человечность, то пожалуйста: плати, не торгуясь, сколько запросили, благо цена божеская.
— Ей там хорошо, — снова повторил он напоследок.
Я купил оставшуюся часть дома, заплатив цену, которая более чем устроила разрозненную старухину родню. Ремонт и перестройка обошлись куда дороже, чем я думал. Теперь уже не было никакого смысла отказывать себе в привычном комфорте, так что в бывшем старухином подвале я оборудовал ванную. Крышу пришлось перекрыть зеленой черепицей, серую больше не производят, а скупать или собирать поштучно на развалинах снесенных домов было слишком хлопотно, да и накладно. В остальном я все оставил как есть, и комнату старухи тоже. Это единственное стилистически не выдержанное, а если начистоту, то просто уродливое помещение в доме. Чтобы утеплить комнату, кто-то обшил лиственничные бревна омерзительными лакированными панелями светлого дерева, а возле стены поставил круглую железную печь. Тогда, в октябре, из нее уже выгребли золу, убогую старухину мебель племянник тоже вынес — что-то забрал себе, а остальное расколол на дрова, сложив у сарая на поленницу, чем оказал мне немалую услугу, ибо моя печь семнадцатого века не выдерживает топки углем. Потолок комнаты, где когда-то ютилась семья из двенадцати, а то и тринадцати человек, по давнишнему крестьянскому обычаю покрашен зеленой цинковой краской. Я поставил туда металлическую кровать с хромированными набалдашниками и называю эту комнату гостевыми апартаментами; вообще же она мне практически не нужна, я туда и не захожу почти. О прежней хозяйке там напоминают только почерневшие обрывки тряпья, которыми она, видимо, спасаясь от сквозняков, законопатила снаружи щель между стеной и дверным косяком. На противоположной стене висит теперь репродукция известной картины Магритта: ствол дерева с приоткрытой в нем дверцей, за которой в ночной мгле виднеется далекий домишко с освещенными окнами. Круглую печурку — «душегрейку», которая стояла здесь раньше, — племянник, или еще кто-то, забросил в ручей чуть пониже водопада: воду она не загрязняет, а что касается правил охраны водоемов и тому подобных предписаний, то они здесь не слишком строги да и не очень-то соблюдаются. Так что теперь мой дом стоит у всех на виду, красуясь мощью темного бревенчатого сруба, аккуратной вереницей сверкающих окон, гордой черепичной крышей, — в своем роде это единственный здесь объект, достойный считаться памятником архитектуры.