Да, я воочию вижу все эти сцены, для меня этот фильм шел уже тогда, так что показывать мне его еще раз нет нужды. Я наблюдал, как в самый разгар суматохи несколько особо предусмотрительных свидетелей затеяли спор: следует «обезвредить» (видимо, поставить на предохранитель?) «орудие преступления» или лучше к нему «не прикасаться», — в конце концов наше ветеринарное светило, профессор Хутмахер, попросту бросился на него, вероятно, смутно припомнив что-то из рассказов о мировой войне, когда некоторые смельчаки таким же вот образом ложились на неприятельские гранаты, собственным телом прикрывая боевых товарищей во имя пышных похоронных почестей и посмертного Железного креста. Правда, в данном случае столь похвальная самоотверженность была излишней, что, разумеется, ничуть не умаляет мужества господина профессора. Кто действительно сохранил присутствие духа, так это оператор: поборов секундное замешательство, снова овладев собой и своей камерой, он продолжал снимать, пока не кончилась пленка, и, честное слово, есть свой профессиональный трагизм в том, что за такие кадры не присуждаются специальные премии. Да, я вижу этот фильм, мое внутреннее око в известном смысле тоже запечатлело торжественную сцену моего выхода из регламента моей судьбы. И, уж поверьте, в те минуты я старался ничего не упустить — я был предельно собран: нет, уважаемый коллега, не хладнокровен, а именно собран.
Разумеется, подобное изложение событий — Вы, вероятно, сочтете его ерническим, а то и садистским — только укрепит Вас в Ваших предположениях: возбраняя показывать мне видеодокумент моего деяния, не подпуская меня к этому документу, Вы, дескать, поступаете правильно. Нечего, мол, доставлять мне двойное удовольствие. Подобная интерпретация — а ее, конечно же, радостно подхватит коллега Магрудер — близка к истине и в то же время столь бесконечно далека от нее, что меня это даже немного забавляет. Именно этим и следует объяснить некоторую, что ли, фривольность моего рассказа — бедняга Бикель тут совершенно ни при чем. Элементарный здравый смысл должен бы подсказать Вам: мало что еще могло так потрафить моей мании величия, как предстоявшее приобщение к сонму почетных докторов. Еще каких-нибудь тридцать секунд, и я достиг бы исполнения всех желаний, отчасти, между прочим, и Ваших желаний тоже, дорогой коллега: ведь, радея о почетном звании для меня, Вы косвенным образом хлопотали о таком же отличии для себя, рассчитывая впоследствии на ответную поддержку с моей стороны — не сразу, разумеется, а по истечении приличествующего срока, как это принято в академических кулуарах. Увы, теперь Ваша дружеская интрига лопнула, но не преувеличивайте моего злорадства на сей счет. В конце концов, я-то пострадал куда больше Вашего. Согласитесь, пожизненное тюремное заключение или, если предчувствия меня не обманывают, принудительное водворение в сумасшедший дом не лучший удел даже для тщеславнейшего из ученых мужей. Нет, мне вовсе не хочется коротать свой век в обители умалишенных этаким Бонапартом или Геростратом местного масштаба. Если письмо это и преследует какую-то цель, то вот она: я убедительно прошу не подвергать сомнению мою вменяемость и не пытаться таким путем успокоить Вашу совесть, а заодно и растревоженное общественное мнение.
Конечно, это самый удобный способ растолковать профанам мой поступок. Ведь в глубине души большинство из них и так убеждены: раз профессор — значит, немножечко «тронутый». А если профессор пристрелил своего ни в чем не повинного коллегу, значит, он «тронутый» в квадрате; его действия, конечно, выпадают из нормы, но всего лишь из нормы профессорских причуд, а это уже не так страшно. Я понимаю: велик соблазн спасти Ваш будущий диплом почетного доктора, спрятавшись за привычным, вошедшим почти в поговорку обывательским тождеством гениальности и безумия. Объявив мой поступок нелепой выходкой безумца, можно заодно и оправдать весь высокоученый факультет, ревностно готовившийся вплоть до 13 мая чествовать меня как гения. А кроме того, негласное правило: профессор профессору глаз да не выклюет — вкупе с ложным чувством коллегиальности, или, называя вещи своими именами, вкупе с омерзительно истолкованной идеей профессионального товарищества, — тоже сыграет Вам на руку, а, значит, в конечном итоге пойдет во благо и мне. То есть во благо моему относительно безнаказанному и безбедному доживанию в сумасшедшем доме. Что ж, если Вы надумаете щадить меня подобным образом, обычаи и предрассудки будут на Вашей стороне. Боюсь, Вы и в самом деле уже начали выстраивать Вашу обвинительную речь в этом ключе.
Однако опасения мои, дорогой коллега, на этом не кончаются. Я боюсь, что мое дело, если рассматривать его как следствие внезапного умопомешательства, еще, чего доброго, до крайности Вас раззадорит, и тогда Вы оседлаете Вашего любимого конька, Вашу пресловутую диалектику. И тут Вас будет подстерегать искус, которому Вы просто не в состоянии сопротивляться. Вот почему, подсказывая Вам подобное толкование, я тем самым отвожу его от себя: оно потеряет для Вас привлекательность. Ведь не станете же Вы, в самом деле, повторять за мной, обвиняемым, все, что я Вам тут наплел. Вы бы сказали (а теперь уже не скажете): «О чем еще, господа присяжные…» Хотя нет, ведь я признал свою вину, так что присяжные нам не потребуются. Тогда так: «О чем еще, высокий суд, остается мечтать гениальному, но, как уже было отмечено, подверженному шизоидно-параноидальным наклонностям профессору уголовного права, который — ценой исступленного подавления своего хронического недуга — достиг всего, чего только можно достигнуть на его стезе: публикации двух монографий о реформе уголовного права, одна из которых стала хрестоматийной; международного признания в научном мире; действительного и почетного членства во многих академиях и авторитетных научных обществах; избрания в президиум международной ассоциации юристов, а затем, как венец карьеры, присвоения ученой степени доктора honoris causa в стенах его alma mater?» Вот что Вам пришлось бы сказать, объясняя, почему моя каверзная натура так и осталась неразгаданной, ибо только так можно было бы сложить ответственность с себя и с факультета, затесавшегося благодаря этим чествованиям в столь престижную компанию, и свалить тем самым вину вообще на всех, на всю западноевропейскую интеллигенцию. Конечно, такой аргумент — палка о двух концах, ведь он бросает разоблачительную тень провинциальности на высокочтимый факультет Вашего города, низводя его научный ранг до заурядного уровня безликой сопричастности, да и «венец карьеры» в таком ракурсе выглядит более чем сомнительно — но в интересах психологии Вам пришлось бы к нему прибегнуть. И Вы бы продолжили (если бы я все это здесь не написал), вероятно даже возвысив голос:
«Ему, высокий суд, остается только один способ довершить воздвигнутое с параноическим упорством здание его жизни, а именно — одним махом это здание разрушить!» А далее Вам пришлось бы подкрепить эту парадоксальную, но для профанов, меньше вашего поднаторевших в диалектике, не столь очевидно неопровержимую мысль рядом наглядных примеров. Вы напомнили бы о пожарниках, чьи самые заветные чаяния воплотились в злостных поджогах, о том, что иные полицейские на поверку оказывались взломщиками, строгие моралисты — сексуальными маньяками, душеприказчики и доверенные лица — наглыми мошенниками, лояльно настроенные студенты — террористами. Этот список можно продолжить, но Вы поостережетесь дополнять его упоминанием других вопиющих расхождений видимости и сути, как-то: храбрый солдат — военный преступник, знаменитый физик — соучастник Хиросимы, благонравный гражданин — постоянный клиент порнографической лавочки и т. д. Я бы вообще не рекомендовал Вам, дорогой коллега, слишком упирать на обоюдоострую двусмысленность таких понятий, как мораль и преступление, нравственное здоровье нации и ее подверженность убийственным психозам. Только ради того, чтобы спасти меня от тюрьмы, упрятав в сумасшедший дом, не советую скопом чернить всех наших полицейских, пожарных и прочих социальных служащих. Общество Вам за это спасибо не скажет, ему нужны эти люди и небезразлична их профессиональная репутация. Говорите лучше о частных случаях. Когда хочешь объяснить некую закономерность, не слишком акцентируя меру обобщения, нет ничего удобнее частного случая. Офицеры, изменившие родине, правительственные чиновники, изобличенные во взяточничестве, всегда были и останутся частными случаями. Частный случай — это хрупкое, но необходимое связующее звено между достоверным и немыслимым. А общественности требуется и то и другое: одно для щекотки нервов, другое — для острастки. Так предоставьте ей и то и другое, но не позволяйте усомниться в существовании нормы. Пусть я буду всего только частным случаем: гениален — но неизлечим, знаменит — но «с приветом», посягнул на основы — но не на все; общественность, поверьте, с радостью заглотит такую наживку. Рассуждайте примерно так: раз логика иногда может обернуться безумием, то в лице профессора уголовного права подобная метаморфоза с неизбежностью реализуется в злостном уголовном преступлении. Этот силлогизм только сделает честь Вашему уму, Вашей психологической эрудиции, и, поверьте мне, он сработает.