— Вот, — сказал Курт заискивающе, нарочно подкараулив бравого камердинера в ту минуту, когда тот остановился в раздумье перед статуей пильтдаунского человека. — Подумать только, господин, извините, не знаю вашего имени...
Камердинер повернулся к Курту. В чёрном глухом сюртуке с одиноким искусственным цветком в петлице, в длинных и широких брюках, в шляпе жёсткой, прямой, как цилиндр, он был необычайно прост и внушителен.
— Ну-ну! — подбодрил он робкого Курта.
— И подумать только, что даже такой высокий господин, как ваша милость, произошёл от такого... как бы сказать... мохнатого производителя!
Камердинер выпрямился, хотя для меня остаётся загадкой, как он мог это сделать, ибо и так он был прям, как ружейный выстрел. Его сложное головное сооружение блеснуло жирным, матовым блеском, как чёрная шёлковая ткань или патефонная пластинка. Он уставился прямо в лицо глупого Курта.
— Что-с? — спросил он со жгучим презрением. — Не знаю, от кого произошли вы, уважаемый господин садовник, но я-то, я-то родился от своего отца, господина Бенцинга, проживающего в городе Профцгейме, и именно поэтому в моих жилах нет ни одной капли цыганской крови, чем вы, уважаемый господин садовник, кажется, похвастаться не можете.
Так вот этот господин Бенцинг — назову наконец его по фамилии — в начале недели куда-то исчез и вернулся только через три дня. Он-то и привёз с собой вымокшего, грязного Ланэ и несколько небольших ящиков, тщательно запакованных в толстую серую бумагу. Ящики эти были, очевидно, совершенно пустые, судя по той лёгкости, с которой он их внёс в комнату дяди и поставил друг на друга. При этом дядя спросил его, не поломались ли они по дороге, на что господин Бенцинг только гордо усмехнулся в свои великолепные вильгельмовские усы.
Потом произошло вот что.
Когда отец и Ланэ поднялись наверх, дядя зашёл в столовую и обратился прямо ко мне.
— А ведь у меня тебе подарок есть, Ганс, — сказал он интригующим тоном и улыбаясь. — И ты, пожалуй, не отгадаешь даже, какой.
— С этими подарками, Фридрих... — сказала мать недовольно. — Ты ведь знаешь Леона, вот ты подарил этот шлем с рогами — я понимаю, ты хотел доставить удовольствие Гансу, а вышло...
— Не бойся, — ответил дядя, — он теперь не сделает скандала. Этот подарок из совсем другого отдела магазина игрушек. Но знаешь что, Берта, серьёзно-то говоря, ты думаешь, чем всё это может кончиться?
— Что «это»? — спросила мать.
— А! Только не притворяйся наивной! Это тебе совсем не идёт. — Дядя прошёл и сел в кресло. — Садись, давай поговорим. Твой муж меня терпеть не может. Не мотай головой, я это знаю, и ты отлично знаешь, что я это знаю. У него не было снисхождения ко мне в мои почти юношеские лета, когда я сделал одну... ну... скажем так... вполне простительную ошибку. Ей-Богу, мне не хочется это называть иначе. Всё можно было просто превратить в шутку или даже не заметить вовсе, а ты знаешь, что тогда произошло... Этот дикий крик, биение себя в грудь кулаком, потом летели какие-то кости из анатомического кабинета, что-то упало и разбилось... Словом, твой муж вполне — я подчёркиваю это слово: вполне! — воспользовался своим правом быть беспощадным. И ты, Берта, ты, моя сестра, оказалась не на моей стороне. Вот что мне было особенно обидно. Ну ладно, оставим это. Но скажи мне: не естественно ли было, что теперь я, выгнанный из дома, лишённый им не только всякой помощи — это, в конце концов, его дело, — но и ославленный как жулик, как прохвост, как авантюрист, что я должен был и сейчас... Ну... (он задумался в выборе слова) ну, хотя бы просто умыть руки и отойти в сторону? Не правда ли? Ты меня прогнал, ты меня оскорбил, ты меня ославил ну и выкручивайся как знаешь, не так ли? А? Ведь вот вы меня не ждали?
— Не ждали, Фридрих, — согласилась мать.
— Ну вот, видишь! — обрадовался дядя. — А я приехал, как только наши войска вошли в город, — и нет, даже раньше. Как только я узнал, что они должны были вступить в ваш город, я бросил всё, — а у меня там не маленькое хозяйство, Берта, — поговорил со своим врачом, получил свидетельство о том, что у меня какая-то особая, острая форма неврастении, добился наконец отпуска, добился отпуска! — дядя особенно подчеркнул это слово. — Ты и не знаешь, что такое значит у нас, в наше время, добиться отпуска. И вот я здесь. Понимаешь ли ты хоть это, Берта?..
Мать сидела молча, но глаза у неё были полны слёз. Она, не отрываясь, прямо, пристально и просто смотрела на дядю. Нет, она сейчас уже не хитрила: то огромное, тяжёлое, хотя и до сих пор не понятое ею до конца, горе, которое придавило её плечи, не оставляло места притворству. Я написал — не хитрила, но, может быть, и хитрила, может быть, скрывала что-то, но играть сейчас она не могла бы. Притворство у неё было почти неосознанное. Да, может быть, хоть не вполне, хоть на какое-то время, она верила дяде.
А он уже встал с кресла, подошёл к ней и говорил ласково, снисходительно и настойчиво:
— И вот я здесь. Я хочу помочь тебе, Берта. Ведь как бы ты ко мне ни относилась, но всё-таки ты мне сестра. Нас двое в целом свете. Никого ни ближе, ни дороже тебя у меня нет. У тебя вот муж, Ганс, свой дом; а я-то один, один... У меня ни жены, ни друга, ни ребёнка. В молодости всё это нипочём, но мне уже сорок пять лет, Берта, и вот, когда оглянешься назад... и... Ах, неужели всё это так трудно понять, Берта? Неужели это притворство, одно притворство, только притворство?
— Я верю тебе, Фридрих, — сказала мать.
— Ну, спасибо хоть за это, Берта! Ну, а обо всём остальном можно поговорить и позже. Все эти аресты, расстрелы, зверства во время моего наместничестна — не отрекаюсь, грешен! Во многом грешен, хотя и не так, как трещали газеты. Ох, эти собаки, подлизывающие сгустки чужой крови! Знаешь, когда я думаю о них, мне становится понятным, как Наполеон мог расстрелять издателя какой-то пасквильной книжонки. Оправдываться не буду. Ты не судья, а я не преступник. Скажу только вот что: когда твоими руками делается история, ты осознаёшь себя не приказчиком, не исполнителем чьей-то чужой, иногда просто тебе навязанной глупой воли, а непосредственно действующим лицом... Или нет, даже соавтором трагедии. Если при этом ты ещё сам ежеминутно рискуешь своей жизнью, честное слово, и чужую ты будешь ценить не так высоко, как это рекомендуется в хрестоматиях для воскресного чтения. Арестовывал ли? Арестовывал. Стрелял ли? Стрелял. И они в меня тоже стреляли. Вот видишь? — Он откинул волосы и показал выше виска блестящий лиловый рубец. — Немного бы ниже — и конец. Значит, мы квиты, А попадусь я к ним в руки, они тоже приставят меня к забору и даже разговаривать со мной не будут. Что делать! Такое уж время — никто не щадит друг друга. Но тебя, тебя, Берта, я желал бы сохранить. И вот, кажется, мне это плохо удаётся. Да, да, слишком плохо...
— Ты говоришь о Леоне, Фридрих? — спросила мать, и лицо её было неподвижно.
— Да, я говорю о твоём муже, Берта, — вздохнул дядя. — И вот я думаю, что я могу сейчас сделать. Нельзя, — ты извини за резкость, — нельзя с большей наглостью и каким-то таким, знаешь, скверным ухарством, энергичнее добиваться петли, чем это делает он. Всё это кривляние, грубые выпады, фиглярство, насмешка над тем, что для нас является самым святым!.. Ах, Господи, да всё, всё, что только ни возьми, всё это вполне логично сделало то, что его фамилия попала первой в список, вручённый Гарднеру. Вот арестовали этого бесноватого Ганку, профессора Либерта, Жослена, ещё с десяток его учеников, виновных только в том, что они были с ним и слушали его. А он-то цел, его не тронули, он по-прежнему пьёт кофе и цитирует Сенеку. Но ты умнее его, ты понимаешь, что так долго продолжаться не может. Сенека-то Сенекой, а война-то войной! Жизнь сейчас звериная, ставка идёт на полное уничтожение всех инакомыслящих. Значит, что же? Вывод ясен, Берта! Он пожал плечами и улыбнулся. — Ну конечно, я кое-что и ещё сделаю со своей стороны. Но ведь и моё влияние ограничено, долго продержаться на такой позиции я не смогу. Значит, конец один, а какой — известно тебе, Берта.
Мать сидела, опустив голову. По её щекам текли слёзы. Я подбежал к ней и уткнулся лицом в её колени.
Она молча стала гладить меня по волосам. Дядя подошёл, взял меня за плечо и оторвал от матери.
Он был спокоен и строг.
— Теперь взглянем на дело с другой стороны, — продолжал он методически. — Если твой муж согласится пойти на тот компромисс, который я ему предложил, он поставит себя сразу в исключительное положение. Не буду скрывать, нам нужно имя, авторитет, научная незапятнанная репутация, которая одним своим присутствием — хорошо, пусть даже одним своим сочувственным молчанием! — скажет больше, чем трескотня тысячи брошюр. Такой человек может рассчитывать на самое высокое назначение. Пойми только, Берта: для него не будет никаких преград в его карьере. Ну, чего, будем говорить прямо, добился твой муж за свою многолетнюю работу? Имени? Чёрт возьми, я видел профессоров с именем, которые сейчас продают газеты, ибо при новом порядке они не получат места даже в самой захудалой школе. Своего института? Просто из любопытства хотел бы я посмотреть, чем и как ему помог этот институт.